Последний поэт империи

Культура
№21 (892)

 

Почему в день вашего рождения – 73 – я выбираю эпистолярно-некрологический жанр?

Отчасти – из подражания Вам – Вы тоже любили отправлять письма на тот свет. В прозе и в стихах. 

Скажем, послание своему собрату по перу Горацию в древний Рим, где Вы его тыкаете, а я помню горестный рассказ Сережи Довлатова о вашей первой встрече в Америке, когда Вы его оборвали и обидели: «Кажется, мы с вами на вы». 
Кто из вас прав и были вы в Ленинграде на вы или на ты, не помню, но Вы держали Сережу здесь, в Америке, на расстоянии вытянутой руки да еще в ежовых рукавицах, и он воспринимал Вас не как поэта, но как пахана – распределителя литературных благ в нашем эмигрантском болоте: Юзу Алешковскому выхлопотали почетную стипендию Гуггенхайма, а рассказы Довлатова порекомендовали в престижный «Нью-Йоркер». Но дружбы между вами не было – ни там в Питере, ни здесь в Нью-Йорке: Сережа говорил, что в Вашем присутствии у него язык прилипает к гортани – это у него, великого устного рассказчика! 


Сережа просек этот Ваш ньюйоркский реваншизм за ленинградские унижения, сделал соответствующий вывод и выразил его в блестящей формуле:  «Иосиф, унизьте, но помогите».


Так и было: Вы унижали и помогали, помогали и унижали, а когда с Вашей подачи Довлатов стал, считай, постоянным автором этого авторитетного еженедельника, Вы обзавидовались ему - опять таки со слов Сережи. Или это уже Довлатов брал реванш за свои нью-йоркские унижения и хотел, чтобы ему завидовал гений?


Врать не стану – не знаю, а спросить теперь не у кого: оба-два на том свете. 


Я не собираюсь Вас тыкать – мы всегда были на Вы, но как теперь прикажете Вас величать: Иосиф, Иосиф Александрович, Джозеф, мистер Бродский? Буду называть, как называл при жизни: Ося – пусть кое-кто сочтет за фамильярность и амикошонство. 


Из Ваших потусторонних цедул – Элиоту или Горацию, Марии Стюарт или   генералу Z – лучшая: «На смерть друга», хотя заокеанское слух оказалось ложным, и друг – Сергей Чудаков, у которого я однажды заночевал на столе, другого места в комнате не оказалось – был тогда еще жив, а убили его только спустя 18 лет. Пусть ложный посыл, зато какой стих!
 

Имяреку, тебе, - потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть, - от меня, анонима...
...а лежится тебе, как в большом оренбургском платке,
в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,
понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.
 

Другая причина моего к Вам посмертного обращения в день Вашего рождения 24 мая, когда при жизни друзья собирались у Вас без приглашения, - что я у Вас в неоплатном долгу, хотя формально вроде по нулям. Вы бывали на наших с Леной днях рождения и вместо подарка приносили самого себя: когда читали свои стихи – коронный номер любой питерской тусовки. Однажды, в конце февраля 72 года, за пару месяцев до отвала, сочинили нам на совместный день рождения поздравительный стих, а спустя 18 лет я опубликовал к Вашему 50-летию большой юбилейный адрес, который начинался с первой страницы «Нового русского слова», тогдашнего флагмана русской эмигрантской прессы. По количеству знаков у меня в разы длиннее, зато по качеству у Вас в разы лучше: шесть строф, зато каких! Вы начали шутя, но потом так подзавелись, что заздравный стих достиг высот большой поэзии. 
 

Позвольте, Клепикова Лена,
Пред Вами преклонить колена.
Позвольте преклонить их снова
Пред Вами, Соловьев и Вова.
Моя хмельная голова
вам хочет ртом сказать слова.
Февраль довольно скверный месяц.
Жестокость у него в лице.
Но тем приятнее заметить:
вы родились в его конце.
За это на февраль мы, в общем,
глядим с приятностью, не ропщем.
 

Опуская три строфы, тоже классные, но вот последняя, обалденно хороша:
 

К телам жестокое и душам,
но благосклонное к словам,
да будет Время главным
кушем,
достанется который вам.
И пусть текут Господни лета
под наше “многая вам лета!!!”

 
Честно, я больше любил Ваши питерские стихи, которые звучат у меня в голове в вашем шаманско-канторском исполнении, да еще стихи первых лет эмиграции, которые доходили до нас в Питере и в Москве и где крутое человеческое одиночество было питательной средой Вашей поэзии, вдохновением, музой.


Поэзия как апофеоз одиночества. Беда, злосчастие, обида, измена, предательство,  даже трагедия – источник настоящей поэзии. Как говорил князь Петр Вяземский все равно о ком, но к Вам, Ося, подходит один к одному: «Сохрани, Боже, ему быть счастливым: с счастием лопнет прекрасная струна его лиры».


Все эти стихи стали классикой, нет нужды их квотить, они возникают сами по себе, по одному их названию:  «Конец прекрасной эпохи» или «Разговор с Небожителем», «Лагуна», «Одному тирану» или стихи любовного цикла, посвященные отнюдь не загадочной М.Б, пусть Вы и приписали к этой любовной линейке мстительный, злобный антилюбовный постскриптум, на который, не знаю как адресатка, Ваша femme fatale и мать Вашего сына, но обижены были на Вас многие женщины, а лично мне он вполне: 
 
 
...Четверть века назад ты питала пристрастие к люля и к финикам, 
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил, 
но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.
 
 
Хотя, конечно, здесь Вы лукавите, что больше ничего не связано с ее голосом, телом и именем. Марина Басманова была и осталась на всю жизнь Вашей единственной любовью, а посвященными М.Б. виршами Вы ей выдали пропуск в вечность: обессмертили. 


Помню, Вы гадали, выйдет ли в России почтовая марка «с моей жидовской мордочкой». Почему-то Вам это казалось важнее даже Нобелевской премии. Сообщаю Вам на тот свет, если Вас это до сих пор волнует: марка появилась, но не в России, а у нас здесь, в США, в сериале «10 великих поэтов Америки». В России пока еще нет, но рано или поздно – неизбежно: на радость заядлым филателистам и Вашим фанатам. 


Зато Ваши стихи, выйдя из лона русского языка, вошли в его золотой фонд, а отдельные строки растащены на цитаты и вломились в идиоматический состав русского языка, как «Горе от ума», где что ни фраза – перл.


Слава Ваша зашкаливает, Вы не только обошли всех товарищей по поэтическому цеху, но отменили многих за ненадобностью, будучи последним поэтом империи. 


Помню Вашу, Ося, реплику: «За мною не дует». И до сих пор – нет никого, кто мог бы потягаться с Вами поэтическими силами, даже близко не стоят.


Вот критический отклик на Ваше стихотворение «Письмо в оазис»: «Прости, старина, но ты не поэт – вот что сказано в этом стихотворении». Сколько в этом прекрасном стихотворении горечи, обиды, презрения. Хотя на самом деле оно шире и глубже, чем просто характеристика собрата по перу, к которому обращено:       

 
Не надо обо мне. Не надо ни о ком. 
Заботься о себе, о всаднице матраца. 
Я был не лишним ртом, но лишним языком, 
подспудным грызуном словарного запаса. 
Теперь в твоих глазах амбарного кота, 
хранившего зерно от порчи и урона, 
читается печаль, дремавшая тогда, 
когда за мной гналась секира фараона. 
С чего бы это вдруг? Серебряный висок? 
Оскомина во рту от сладостей восточных? 
Потусторонний звук? Но то шуршит песок, 
пустыни талисман, в моих часах песочных. 
Помол его жесток, крупицы - тяжелы, 
и кости в нем белей, чем просто перемыты. 
Но лучше грызть его, чем губы от жары 
облизывать в тени осевшей пирамиды. 
 
 
Что говорить, о чем спорить: настоящая поэзия перечеркивает стиховые суррогаты. А что касается злости – к подруге юности или к придворному еврею, то сошлюсь в Ваше оправдание на другого Иосифа – Осипа Мандельштама. Помните?
«Литературная злость! Если бы не ты, с чем бы я стал есть земную соль?»


Пусть мизантроп и мизогин, а сами себя Вы называли «монстром», но лучшие Ваши поздние стихи написаны именно «враждебным словом отрицанья», как сказал нелюбимый Вами поэт Некрасов. 


А за пару месяцев до смерти выдали стиховую диатрибу православным прозелитам, тем самым «жертвам обреза, что целуют образа». Фактически, памятник собственному пенису, начиная с легко зашифрованного названия – «Aere perennius», а расшифровка внутри стиха:

 
А тот камень-кость, гвоздь моей красы - 
он скучает по вам с мезозоя, псы.
От него в веках борозда длинней,
чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней.

 
Не могу сказать, что разделяю все эти Ваши негативные страсти-мордасти, но именно благодаря им Вы достигали прежних рекордных высот. Кто сказал, что поэзия – дело молодых? А поздний Тютчев? А князь Вяземский, который к старости только и стал большим поэтом? Самое тенденциозное и политнекорректное стихотворение — «На независимость Украины», которое друзья умоляли Вас не печатать. (Я не из их числа.) Опускаю первые и последние строки, дабы не оскорблять чужие национальные чувства, хотя стихотворение напечатано, а кому позарез, пусть прочтет полностью в Инете: 
 

...Гой ты, рушник, карбованец, семечки в полной жмене!
Не нам, кацапам, их обвинять в измене.
Сами под образами семьдесят лет в Рязани
с залитыми глазами жили, как при Тарзане.
Скажем им, звонкой матерью паузы медля строго:
скатертью вам, хохлы, и рушником дорога!
Ступайте от нас в жупане, не говоря - в мундире,
по адресу на три буквы, на все четыре стороны.
Пусть теперь в мазанке хором гансы
с ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.
Как в петлю лезть — так сообща, путь выбирая в чаще,  
а курицу из борща грызть в одиночку слаще.
Прощевайте, хохлы, пожили вместе — хватит!!
Плюнуть, что ли, в Днипро, может, он вспять покатит,
брезгуя гордо нами, как скорый, битком набитый
кожаными углами и вековой обидой.
Не поминайте лихом. Вашего хлеба, неба,
нам, подавись мы жмыхом и колобом, не треба. 
Нечего портить кровь, рвать на груди одежду.
Кончилась, знать, любовь, коль и была промежду...
 
 
Кто спорит, злобное, грубое, несправедливое стихотворение, но страстное, сильное. Помню последний наш с Вами, Ося, разговор: стоячим писать или нестоячим. Я сослался на Платона: все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленых. Лучшие Ваши стихи – исступленные, без разницы, справедливы или нет. 


Случай беспрецедентный: Вы первый и, наверное, единственный еврей, кто назвал себя «кацапом». Были ли Вы великодержавным националистом, а аналогичные выпады Вы позволяли себе и против других этносов: скажем, против чехов в открытом письме Кундере, за которое на Вас накинулась интеллектуальная элита Нью-Йорка, а то и ко всем восточноевропейцам скопом в пьесе «Демократия»?


Скорее державником, чем великодержавником, а тем более не  русским националистом: «Я — еврей, русский поэт и американский гражданин» - Ваше самоопределение. 


Но как русский поэт, Вы были еще имперцем: петербургская культурная традиция, озвученная художниками-мирискусствениками. 


А что, в самом деле, не будь русской империи, не было бы и русских апогеев – ни Толстого, ни Достоевского, ни Менделеева, ни Мечникова, ни Мандельштама с Пастернаком, ни Вас, Ося. 


Да, Вы были последним имперским поэтом. И сами выбрали, где Вам покоиться: 
 

Хотя бесчувственному телу
равно повсюду истлевать,
лишенное родимой глины,
оно в аллювии долины
ломбардской гнить не прочь. Понеже
свой континент и черви те же.
Стравинский спит на Сан-Микеле...

 
А на Вашем венецейском памятнике надпись из элегии любимого Вами римского поэта Проперция:
Letum non omnia finit 
 
Что значит: со смертью не все кончается. Вы не только заслужили, но и выстрадали свое бессмертие, Иосиф Бродский.