Задумчивый Эверест (русский репортаж)

Литературная гостиная
№45 (655)

В Шереметьево... Всклокоченный немец со спущенными портками... Вопит, высунувшись из международного гальюна:
– Keine Papier... Keine Papier... Ungluck!

Я вошел в туалет и содрогнулся. В писсуарах стояли янтарные ссаки. На унитазах орлами сидели интуристы, размышляя о неуюте убогой страны.
Тот же Ungluck в Третьяковке, ни бумаги, ни деревянных стульчаков.
В Музее изобразительных искусств брожу среди пыльного убожества алебастровых слепков...
– А что, бумаги в туалете нет?
– А я при чем? – ощетинился гардеробщик.
– А кто?
– Ищите уборщицу.
– Так я ж в музей, а не уборщицу искать.
– Газетку надо с собой носить, мущщина...
Тема фекалий неизменно звучит в русской полифонии. Не потому ли герои Владимира Сорокина принимают вместо аспирина и витаминов по кубику спрессованного говна.
Раб есть скот. И потому всюду он устраивает скотское стойло. Туалет – один из устоев человеческого достоинства.
Сочащиеся стены коммунального гальюна моего детства. Рычащий бачок с фаянсовой грушей на цепочке. А дощатую будку с очком над выгребной ямой не хотите? Из которой летом на ваши щи является муха с кокками на лапках, с тифоидами на слюдяном крыле.
А морозной зимой из гнойного кратера вырастает задумчивый Эверест и приходится гадить на пол. И несчастные получают воспаление придатков.
Однажды мы с сыном провели в русской провинции целое лето и загремели в Боткинскую больницу с какими-то чудовищами в кишечнике.
 Не взятый временем редут.
 Вязанка дров, ведерце кваса.
 Водопровод и теплотрасса
 Никак сюда не добредут...

* * *
Если бросить ветку в соляную копь, она обрастет чудесными кристаллами и станет сказкой. Так и с нашими воспоминаниями. Я вернулся в город моего детства через полстолетия и обнаружил голый сучок...
 А небо дикое, косматое,
 Грязь под ногами синеватая.
 И злой старик с кинжальным взглядом
 Идет промокшим нищим садом...
Неужели вот этот старик? Серега... Изотов... Показала тебе судьба етишкину малину... Ё карне бабай...
Он был в адидасовской куртке без молнии (секонд-хенд) поверх фланелевой тельняшки, в которую уходили две воловьи складки его стариковской шеи.
– Не кричи, – говорит...
Я и не думал кричать... Просто он был глухой... Его уши замшели, каменные желваки забыли о бритве. В курной квартире не было горячей воды, а струйка холодной текла из крана в ржавое ведро, как моча старика с разбухшей простатой.
Он как будто не ухватывал значения слов, а когда к нему обращались, насупившись говорил – да не кричи ты... Хотя никто и не думал кричать. При этом ел много и с восторгом... Умял фунт свежего балыка, купленного мной на калужском рынке. С полбуханкой ржаного... Связку невиданных бананов...
– Спасибо...
– Спасибом не отделаешься.
– А чем?
– Экскурсией в Оптину... Вот чем...

* * *
Мохнатая дверь открывалась из коридора на кухню. Где на газете «Аргументы и факты» пласталась тарань. Свисала на плетеной проводке голая лампочка Ильича. Как на картине Оскара Рабина. От Сереги пахло курной избой. Его русская печь дымила. Копоть над заслонкой стлалась по кирпичному лбу, как разлатые брови. Дух его очумел от невзгод, но тело не знало износу. Как будто на латы натянут фланелевый тельник. Лицо имело пещерное выражение, как у Арнольда Шварценеггера.
Показала тебе жизнь етишкину малину: сбежала жена, нет горячего обеда, чистой смены белья... И глубоко посаженные глаза блестят звериным блеском из-под стальных бровей.
Здесь сохранились еще такие артефакты, как коромысло, колодезный журавль, жестяной рукомойник, керосиновая лампа, стиральная доска. Здесь холестерол в крови, полипы в кишке, гипертония – означают смерть. Здесь время не порождает перемен... Русское время как яловая корова. Нестельное.
Почему самая просторная и богатая в мире страна не может воспрянуть? Неужели она околдована, окаянна, заворожена?
В России время больно... Заражено вирусом стагнации. А пространство осквернено. Мужики вокруг были небритые, нечесаные, в лютом похмелье – бомжи. Я увидел взлохмаченного ворона. Хвоста не было. Крылья - как пятерни. Он долго не мог выбрать телеграфный столб. Пристроился и стал противно орать. Должно быть, прописан на этом дегтярном бревне. Другие, придурошные, мастерили хворостяное гнездо на ржавой высоковольтной опоре. А ведь у других народов ворон – птица мудрая.

* * *
Как рассказать ему про Америку, если у них в аптеке нет аспирина... Если врач не получает зарплату... Как объяснить ему с его... выгребным гальюном... жестяным рукомойником... нагольным тельником... Да он ни о чем и не расспрашивает...
– Женька Иванов?
– Спился...
– Илья Ефимов?
– Повесился...
– Витька Савоськин?
– Цирроз...
– Остался я один, – говорит Серега.

* * *
Я не обернусь вслед моему детству...
Чинарик держит Мосю левой рукой за ботву, правой бьет по репе... Стесывает кулаком нос, брови, губы:
– Пидар ты македонский.
В мал-городке не было кружков: драм, фото, баян-гитара... Вместо была драка... Дрались свинчаткой, кольями, капустными кочерыгами. С демоническими воплями. Дурная русская удаль... Оплеухи, затрещины, подзатыльники, щелобаны, всеобщая смазь... Всю науку на перемене из котелка вышибут... Гордый – становись качком.
Серега стал. И меня научил. Бить в нос и под дых, и хуком, и крюком, и апперкотом... И я бил, и делал захват головы, и броском через бедро... И подсечку, и вертушку... И наращивал мышцы на перекладине, кольцах, брусьях...
Ведь у нас как... Будешь слабаком – заломают, станут тобою классную доску вытирать... затюкают... Тут нужна мышца... Чтоб рубашка в обтяжку... И лепными точными ударами по сусалам... Один поединок на глазах у толпы – и ты untouchable...


Ходили класс на класс, улица на улицу. Сходились на порожних капустных огородах... Целили кочерыгами в голову... Зимой закатывали камень в снежок... Бей в лоб – делай клоуна... Прекрасная, неповторимая пора – детство... В красной юшке, в кровяных соплях...
Чинарик держит Мосю за волосы, как репу за ботву... Стесывает рыло костяшками кулаков... А потом Мося расколет ему о голову бутылку «Рубина» и всадит стеклянными ножами Чинарику в горло...

* * *
Серега был гиревик-водолей. Таскал по холмам ведро с водой... для тренировки. От источника надо было подниматься по крутой насыпи на железнодорожный мост. Он взбирался, как альпинист, враскорячку, поигрывая плескучим серебром. Гимнастика – три раза в день. Стонал, крякал, пыхтел. Жим двумя на перекладине, крест на кольцах. Каждая рука и нога побывали в гипсе. Но, восстав, вновь взбирался по наклонной лестнице на вершину трапеции.
Кристаллизация момента. Меня убивают у реки Чинарик и Пузанок. Мои костяшки разбиты об их головы... череп раскроен свинчаткой. Глаза застилает кровяная бормотуха.
Но вдруг из лозняка – бряканье жестяного ботала и козье блеянье... Серега держит за волосы Чинарика и Пузанка:
– Носы пооткусаю... Ё карне бабай...

* * *
Мимо прошел худой старик с черными усами, похожими на летучую мышь. За ним, как собаки, бежали две тощие козы.
– Кто такой?
– Полковник Козляев... Коз в лозняки повел.
В этом городе половина фамилий была на тему козы.
 Козловы.
 Козенковы.
 Козодоевы.
 Козины.
Да и сам Козельск...
Коза была идеальной скотиной. Ее можно было вообще не кормить. Выпусти в лозняки на реке Жиздре.
Пузатая коза с янтарными глазами и пегим выменем была Серегиной музой. Она уводила его на Казачий луг, к Пафнутьему колодцу у Оптиной Пустыни. Ложился на живот. Писал стихи под жестяной бряк. Коза – оправдание его летнего безделья. Горячая картошка была приварком к козьему молоку. За него бабка прощала Сереге стихотворный блуд.

* * *
Образование надо получать в Принстоне, Кембридже, Сорбонне... Образование должно быть элитарным. Сразу на трех языках. Как у Набокова и Татьяны Толстой. Всеобщее усредненное образование порождает чеховских Ипполит Ипполитычей, больных рожей головы. Образование надо было получать в Петербурге, метрополии русского европеизма... Где у букинистов все еще таились Владимир Соловьев, Бердяев, Флоренский, Франк... Где по Разъезжей бродит Достоевский... Где на Фонтанке можно было встретить Бродского. Где царила Королева русской поэзии.


...То было антиобразование. Серегу пропустили через машину отбивания юных мозгов – филфак Калужского педа... Индоктринированные монстры готовили для села косяки дипломированных идиоток, не умевших отличить Бунина от Бубенного. От учителя требовалась полная атрофия художественного вкуса. Филфак должен был довести шкраба до тотального эстетического бесчувствия. Пушкин, Гоголь, Толстой подавались в виде замороженных полуфабрикатов.
Единственное, что запомнилось ему из курса русской литературы, – желудочный трупный запах изо рта доцента Манаева. Друг степей калмык явился из Элисты в Калугу – доводить до литературного дальтонизма одно поколение за другим. На экзаменах он задавал хорошеньким студенткам вопрос:
– Отчего поцелуй Демона в лермонтовской поэме оказался смертельным для Тамары?
И еще он интересовался:
– Как звали лошадь Вронского?
В Калуге Серега посещал лито при областной газете «Молодой Ленинец», где отдел поэзии вел Булат Окуджава. Приговор Булата Серегиной музе был беспощаден:
– Литературные реминисценции... Стереотипность мышления...
Но точно такой же диагноз следовало бы поставить и будущему барду:
 Россия, Россия...
 А сколько повыстрадано...
 Лихая судьба завела на распутье.
 Тебя продавали цари и министры,
 Тебя оболгали попы и распутины.
 Твой стон заглушали церковные оргии...
 Россия, Россия, скажи мне – а сколько их,
 Твоих сыновей в застенках замучено...

Какое, однако, отупение и потеря собственного Я... Такие стихи писал в первой половине пятидесятых сельский учитель Булат Шалвович Окуджава...

* * *
Рукописи не горят, потому что впитывают влагу и покрываются плесенью. Серегина книжка, изданная на газетной бумаге, пошла бы на самокрутки. Но цигарки нынче не курят даже в деревне.
Пытался было устраивать поэтические вечера... В библиотеке, Доме культуры, избах-читальнях... Придут два-три ханурика... Послушают... А в конце:
– Дай на бутылку, Пушкин...
И все-таки, как говорит Томас Манн:
– Великая душа, частицей которой ты являешься, грезит через тебя и по-твоему:
 Оно работает резцом
 И тонкой кистью колонковой...
 Что время сделало с лицом,
 Что с детства было мне знакомо...
 А там, под соснами, впечатан
 В надгробие знакомый взгляд,
 Где, свесив головы, грачата
 Из гнезд хворостяных глядят...

* * *
Серега сдабривал своими стихами уроки русской грамматики. Так делал в ленинградской школе другой учитель – Александр Семенович Кушнер. Сергей Данилыч входил в класс, и серое кино – ЧАСТИ РЕЧИ становилось цветным:
 Взгляните, ребята, за окнами школы
 Веселыми белками скачут глаголы
 И легкие стайки причастий шуршащих
 Витают в осенней осиновой чаще...
 Какое везенье, какая удача –
 Стеклянная школа и роща в придачу...
 И это сиянье, и это свеченье
 На лицах ребячьих и на сочиненье...
Он шел по зимней дороге в сельскую школу с учительским ранцем... Десятилетиями... Мимо проезжали на газиках и “победах”, не подбирая шкраба, чванливые секретари райкомов... Он так и прошагал. В ссылке... Пожизненно...
...Серега смотрел снизу вверх, как водопроводчик из люка. Он уложил меня на железную шконку, сам улегся на полу, на ватник... То была та самая шконка, на которой скончался мой отчим... тридцать лет назад... Бывшая наша квартира отошла Серегиной матери, а потом ему. Так что я лежал тут как бы законно.
– Что будет-то, Сергей? – прокричал я.
Он сбросил хламиду и сел, упершись ладонями в пол, как на гимнастических брусьях.
– Власть в руках бандитов.
– Что будет-то? – не унимался я.
– Идет грабеж нации... Случайный, серенький Путин... Русский этнос вымирает...
* * *
Во время ДЕЛА ВРАЧЕЙ... Под древними дубами с высохшими вершинами... За Оптиной... У пещеры, из которой реставраторы брали глину...
– Давай его закопаем, – сказал Столяренко...
– Живьем? – подивился Иванов...
– За джиду ничего не будет.
Они столкнули меня в яму и стали заваливать... Работая по-собачьи ногами.
Они оставили мне на память автографы. Вот эти боевые шрамы на фалангах кулаков, которые я разбил тогда об их головы.
Я приехал через пятьдесят лет. Посмотреть им в глаза... Зажать меж пальцами поросячий нос Столяренко. Ухватить за волосы Иванова... Внимательно посмотреть им в глаза. Но перед этим угостить в ресторане... Дать по сотне зеленью... И вдумчиво посмотреть им в глаза... Но они не дождались.
В 44-м немцы закопали здесь своих. В 45-м участок был отведен под еврейское кладбище. В 75-м, когда я копал яму для отчима, обнаружил пуговицу со свастикой и берцовую кость величиной с бейсбольную биту. Рослый попался фриц...
Когда все евреи уехали, русские стали хоронить на магендовидах

. Но могилу отчима пощадили... Он был сапожник-алкаш. Вокруг лежали собутыльники...
Столяренко с Ивановым упокоились на пархатых... Их кости перемешались с еврейскими... Когда закапывали Столяренко, сунули в гроб бутылку столичной... Заколотили, а потом передумали... Отодрали крышку, пузырь по кругу... За упокой...
За тридцать минувших лет ржа съела в Америке пять моих японских машин... А обелиск отчима устоял... Вовка Пузанок зах##чил на пирамидку нормированную нержавейку... Вынес с мехзавода за пять полбанок...
* * *
Похоже, местный лавочник тут и спал, подложив под голову батон докторской колбасы. Лоб его блестел. Он был в лютом похмелье...
– Нельзя ли пару бутербродов? – спрашиваю.
– Хлеба нету, мужики...
– Да как же так, шеф?
– Не завезли давеча.
– А чаю горячего, кофейку?
– Ничего такого нету, мужики... Колбаски, сырку могу настрогать...
– Да пошел ты.
Стоит раздолбаем... Нет, не быть в России капитализму. Она не по тому делу, Россия...
– Долб##бы, – ругаюсь. – Как при Петре...
– А что Пётр, – отозвался Серега, – на костях херачил...
– А почему как скоты живете?
– Волынка на Ходынке, – сказал Сергей.

* * *
Монашек был совсем мальчик. В бархатной скуфеечке, с черной нитяной кистью в руке. Из-под ряски – новенькие корочки. Глазки-васильки, как у нестеровского пастушка. Мы шли под золоченые новенькие купола. Все было – как декорации к Хованщине. И только мощные сосны в крокодиловых шкурах помнят оптинских старцев...
 Туда, где под вязами светится скит,
 Иван Карамазов в крылатке спешит,
 Не ведая смерти. Гляди и молчи...
 Как черные черти, как черные черти,
 Как черные черти, кружатся грачи...


Над соснами шел самолет... Как будто Бог наверху гневно двигал мебель...
– Но ведь теперь восстанавливают, – кричу глухому.
– Микки Маус, – насупился Сергей.
– Как понять?
– Ну как это у вас называется?
– Диснейленд.
– Вот именно.
Монашек молчал... Только улыбался...
Шурк-шурк – шлифовали собор штукатуры. Высоко над соснами сусальщики сусалили купол.
– Слышь, Антон, не сусаль, – прокричали снизу.
– А Колпачков велел...
– Не сусаль, говорю, завтра олифить.

* * *
Старец обладал дарами прозорливости, чудотворения и пророчества. “Идея старчества, – пишет митрополит Трифон, – начиналась с первой главы книги Бытия, проходит по всему Ветхому Завету, вплоть до явления Спасителя. Первый представитель старчества – Иоанн Предтеча”.
Старцы всех назидали, увещевали, утешали. Исцеляли от болезней... Цвет христианства – старчество. Жизнь была полна вражды, гнева, зависти, убийств, пьянства. Старцы учили кротости, воздержанию, долготерпению...
 Терпел Елисей, терпел Моисей,
 Терпел Илия, так потерплю же и я...
Духовное окормление народа русского... Но вот случилось препинание... Оптина – место катастрофы... Радуют Диавола враждотворца...
В Пустынь нагрянула ЧК... Заставляли стоять, не спать по нескольку суток при непрерывном допросе... Когда человек падал – обливали ледяной водой... А потом всех – к высшей мере...

* * *
В Житии преподобного Амвросия архимандрит Агапит повествует:
– При жизни покойный старец Амвросий, благоговея перед своим духовным наставником старцем Макарием, нередко имел обыкновение говорить: Великий человек был батюшка о.Макарий. Вот привел бы мне Господь хоть у ножек его лечь.
Посещавшие Оптину Пустынь, без сомнения, помнят близ юго-восточной стены летнего Введенского собора, слева от дорожки, белую часовню над могилой старца о.Макария. Рядом с этой часовней и приготовлена была могила для новопреставленного старца Амвросия. После заупокойной литии, совершенной Владыкой, гроб опущен был в приготовленный в могиле осмоленный ящик, который и закрыт был особой крышкой.
Придурки из училища механизации над той часовенкой изгилялись: бульдозером практиковали.
– Ты углом... углом поддевай, мать твою за ногу...
– Хороший кирпич... обожженный...
– А черепов-то, черепов...
Мы были готы... Варвары на римском форуме.
Женька Иванов бывало внутри черепа свечку зажжет – девчонок пугать. Мы гоняли в футбол головами оптинских старцев, зашитых в портянки.
То была катастрофа... Нарушение порядка в солнечной системе. В святом Пафнутьевом колодце бабы полоскали белье. В хибарке старца Амвросия помещалась сторожевая овчарка Рекс.
Там, где мусульманин принял бы смерть, православный снимал портки, садился осквернять Божий Престол.
Русские Конфуции, Будды, Маймониды – мы футболили ваши черепа.
 Послушайте вы, сатана, бог и бес,
 Довольно морочить голову миру...
 Библейскую братию стащим с небес.
 Товарищ, разоблачай, агитируй.
Писал в стенгазете местный поэт Серега Изотов.

* * *
Меж опрокинутых надгробий шел пионер Витя Понедельник. Вел череп хитрыми молодыми ногами. Выделывал финты... Будущая звезда российского футбола.
– Видит поле, шкет.
– Далеко пойдет...
– Если не остановят.
– Да кто ж остановит Витю Понедельника.
 Узор красивых комбинаций –
 Прекрасный повод для оваций.
Разрушали да огаживали... С корнем вырывали. Там, где старцы окормляли душу во спасение, глумление шло пятьдесят лет неотменно.

* * *
– Вот если бы все это золото да на суповую кухню для бедных...
– Фарисейство, – сказал Серега...
– Вижу купола, да не вижу Христа...
Монастырь есть, а где взять старцев:
 Тружеников и молитвенников...
 Прозорливцев...
 Ангелов во плоти...
 Уединенников...
 Крайних нестяжателей...
 Совершенно незлобивых...
 Любителей безмолвия...
 Не вступающих в праздные разговоры.
 Изумительных постников...
 Нелукавых, кротких, смиренных...
Монастырь есть... А где вертоград духовный богомудрых старцев? Нету...

* * *
В монастырском лотке весь прогрессивный набор: пиво Клинское, сигареты, бананы.
– Бананчиков бы, – попросил Серега.
Взял ему самую большую связку.
Трапезная была заперта...
– Время-то вроде обеденное...
– Открыли б – весь город прикатил. Стояли б, ладошки ковшиком.
Устроились напротив особняка настоятеля. Серега с благоговением поедал один банан за другим. Аккуратно складывал шкурки шалашиком...
– А благословения получили, ребята?
У парня административный взгляд... Шрам от скулы к виску. Кожаная куртка...
– А разве нужно? – заробел я.
Серега толкнул локтем, потер большой палец указательным.
– Стольник хватит? – спросил я.
– Вполне, – залыбился мытарь.
– А что, дышать тоже нужно благословение? – сказал в хромовую спину.
– Проще надо быть, сударь, народ потянется.
– Кто такой? – прокричал Сереге в ухо...
– Мент шакалит. Тут один интурист зал##нулся – увезли на воронке. Сначала его выбросили... в грязь рылом... Вслед ему американский паспорт... Кошелек с зеленью – себе на память.

* * *
Серега – русский человек в лучшем своем проявлении. Кому живется весело, вольготно на Руси?
 Купчине толстопузому,
 Сказали братья Губины,
 Иван и Митродор...
Сегодня они сказали бы – новому русскому... То есть жулику... А Серегу, как всегда, обошли... В последние годы ему даже нищенскую учительскую зарплату выдавать забывали...
Если бы я показал ему каменный особняк моей сестры и ее мужа (обыкновенных нью-джерсийских педагогов), две их машины, недельные чеки и бенефиты

– Серега сказал бы: американская пропаганда...
Мы обнялись на автобусной остановке... Потерлись наждачными стариковскими щеками. Я вошел и сел у окна...
Когда проезжал мимо погоста, обернулся... Серега понуро стоял у могилы моего отчима... Потом стал красить недокрашенную мною оградку.
Я должен смотреть внимательно... Вобрать в себя это кладбище, где на евреях похоронены мои враги... И некого взять за волосы и вдумчиво посмотреть в глаза... Ни глаз, ни волос... Я могу только взять в руки гнилостный череп Столяренки...
Памятник простоит еще двадцать пять лет. За это время ржа не съест стальной обелиск. А потом меня и Сереги просто не будет...

* * *
Полиграфический продукт чуть легче свинца. Если привязать к ногам щелкопера ящик его книг и сбросить в воду – вряд ли всплывет. Я противник смертной казни, но если так поступить с Эдуардом Тополем...
– Я взял пионерку лагеря “Артек” за розовые ушки и приблизил ее ротик к головке моего члена...
Веллер... Тополь... Лимонов... Вместо предчувствия загадочной, трагической, прекрасной вечности – ёра, разнузданность, беспредел...
Как бесновался бы желчный Бунин, будь он свидетелем нынешнего постыдства... Как пинал бы ногами двери... Стучал кулаком об стол... Как страдало бы его чувство совершенства.
Провал в кромешность, как в очко выгребной ямы...
Русский Парнас стал ПОРН-АСОМ... Барков сбросил Пушкина с корабля современности.
 Мы не сеем и не пашем, а валяем дурака.
 С колокольни хреном машем,
 Разгоняем облака...
Как много книг... Но, похоже, автор у них один... Крюков Аполлинарий Федорыч...

* * *
В редакциях толстых журналов стояла жуткая тишина. В приемной питерской «Звезды» трещал рассохшийся паркет. Жужжала и билась о стекло муха... За окном стоял тихий месяц. Как будто только что Родя Раскольников убил здесь старуху.
Такая же тишина стояла в редакции столичного «Нового мира». И там и здесь я провел около двух часов. И, не дождавшись редактора, ушел, купив два последних номера. Снаружи они нигде не продавались. В Питере журналы вынес лысый небритый человек с обтянутым тельняшкой пузом. Точно такой же, о ужас, вышел в «Новом мире».
И только в московском «Н.С.» за дверью с табличкой РЕДАКТОР булькало и звенело... Среди возбужденных голосов явственно различались два:
– А я всю жизнь был уверен, Аркаша, «Луку» Барков сотворил.
– Окстись, Андрюша... Алексей Константинович Толстой... Собственнолично... У меня в издательстве «Наука» книжка об этом выходит...
Но тут дверь сама собой распахнулась... И во главе банкетного стола обнаружился вальяжный эмигрантский писатель одесского разлива А.Л. Богатый американский дядюшка задавал банкет... Литературный маркетинг... Мне в назидание.
Жирненький жабий затылок в старческих пятнах...


* * *
До этого была субсидированная литература... Не озабоченная рынком... И вот теперь рухнула в масскульт, маркетинг, рекламу. “Министерство литературы” (Союз писателей) – накрылось. Середняк пошел в издательское дело.
И вот он передо мной – Сытин местных чайников, Суворин графоманов, Маркс

недоумков...
Что делает в Питере этот невзрачный еврей с невнятной профессией? Зачем не играет в крестики и нолики кобола где-нибудь в Нью-Йорке или Бершеве? Скорей всего – нежелание шевельнуть плавником. И что у него за жизнь? Сиди и жди, когда в твой садок заскочит пучеглазый графоман.
У издателя крючковатый нос, ястребиные светлые глаза. Сидеть было неловко. Я упирался коленями в книжный штабелек. Отогнув скатерку, обнаружил под столом Бодлера...
– Ишь ты, – говорю.
– Да вот, понемногу, – ласково так гуторит Гришаня.
– А кто башлял?
– Секрет фирмы.
– Бодлер, что ли?
– Фонд Сороса, – раскололся Гришаня.
– А маркетинг?
– Да есть тут у нас один старичочек.
– Старичочек-боровичочек, – говорю...
А сам думаю:
“Превратит в такой вот штабелек, а потом будет пинать под столом ногами. Получит от меня три тысячи зеленью... Вывалит мне в подол кубометр полиграфии и... гуляй, Гаврило, по буфету”.

* * *
В русском издательском деле почему-то не было долгожителей. Как будто сквозь строчки кириллицы смотрел тысячеглазый ангел смерти.
Мучительно умирал от рака печени Карл Проффер – основатель «Ардиса»... От той же болезни умер Гриша Поляк... «Серебряный век»... Случайность есть инкогнито закономерности.
То же – на этом берегу...
– В 2000 году в Обнинске похоронили Алика Касаткина... – это из письма Андрея Тарасова из «Литературки» – самого удачливого из моих коллег. – Мослатый, жилистый ездок на велосипеде по подмосковным лесам, маленький частный издатель в последние годы, причем вполне, хоть и скромно, преуспевающий, выпуская брошюрки со стихами местных чайников. Бах – тромб в сердце. Правда, закладывал крепко, не щадя живота своего вместе с печенью.
Еще один Алик... Знакомый тебе Поляковский. Тоже частный издатель, бежавший пулей из Ашхабада, пока не посадили за неподчинение президенту, двумя годами раньше умер в Переславле-Залесском... Порвался сердечный шунт, вставленный за десять лет до этого. Захаживал он к нам домой и в ЛГ. Когда я ему говорил, что ты делаешь, старик, – отмахивался. А делал он вот что. Выпивал чуть не стакан водки за обедом, утверждая, что врач прописал, в нашем буфете. И пер через Москву на себе сумки с тиражами книг из Можайской типографии в свой Переславль: электрички, автобус, метро. Ну, былинный богатырь. Я просто немел. Да долг по кредиту 80 миллионов – неденоминированных... Да банкротство – нереализованные тиражи, да обворованный со взломом компьютерный центр со всей базой данных, да украденный в дороге пакет документов с пачкой денег и только что огражданенным паспортом. Я еще говорил: Алик, частный бизнес в бандитской России – ты смертник... Заканчивай все, пока жив, иди хоть в почтальоны. Но есть не сгибаемые идеалисты. А только ломаемые.
Алик Поляковский умер как Петрарка. Его седая голова покоилась на фолианте... Вернее, на ящике с книгами... В обоссанном тамбуре подмосковной электрички...


8. Имеется в виду дореволюционный издатель.
7. Бенефиты – имеются в виду медицинская страховка и пенсионный план.
6. Стихи Сергея Изотова.
5. Шестиконечная звезда Давида.
4. Поэма Б.Окуджавы «Весна в Октябре».
3. А.А. Ахматова.
2. Неприкосновенный (англ.).
1. Нет бумаги, нет бумаги... Несчастье... (нем.).


Комментарии (Всего: 3)

Очень узнаваемо. Увы, всё так ...
И даже хуже, хотя хуже уж некуда.

Редактировать комментарий

Ваше имя: Тема: Комментарий: *
Moi tvoja ne ponimaet. Please translate mila

Редактировать комментарий

Ваше имя: Тема: Комментарий: *
Grandiono.

Редактировать комментарий

Ваше имя: Тема: Комментарий: *