Кто ПОД КРАСНЫМ ЗНАМЕНЕМ?

Юмор
№24 (686)

Героико-патриотические порывы опасны для здоровья. Я это уяснил к семи. А до той поры был неистово одержим всем боевым и блестящим.
- Что ты на себя нацепил?! - спрашивал папа, щурясь от сверкания ёлочного дождика, развешанного на моих плечах.
- Это канделябры! - путая с эполетами, гордо отвечал я.
Он понимающе кивал.
- А это что? - тыкал в мамину брошь, зелёной мухой сидевшую на рукаве линялой гимнастёрки, что балахоном укрывала меня до колен.
Я тянул носом и важно ответствовал: “шрапнель” - вместо шеврона. И зачем-то пояснял: “нашивная”.
Позументы я лепил клейкой лентой, называя “позулентами” - по содержанию. А лампасы - “паласами” - по форме. Творил их из лоскутов старого маминого халата и были они в синий горошек.
К юбилейным медалям, стибренным с отцовского мундира, присовокуплял значки-ордена. Октябрятский соответствовал “красной звезде”, пионерский - ордену Ленина. А “Ну, погоди!” - Герою Советского Союза. Потому что красиво.
- Не крутись под ногами, ошпарю! - шипела мама, сливая кипяток в раковину.
Но я крутился.
- Мама, мама я герой! - кричал самозабвенно. - Я тебя расстреляю!
И, размахивая игрушечным ППШа, выпускал картавую очередь. В моём понимании герои должны были расстреливать.
- Расстрелял? - осведомлялась мама, убирая прядку со лба. - Ну, иди к папе.
Кончать папашу я летел пулей.
- Тра-та-та-та-та! Папа, ты убит.
Застреленный сидел в кресле, смотрел выступление генсека и вздыхал.
- Ты убит! - лупил я контрольным.
- Прошу тебя, - говорил он лениво, - стреляй туда, - и кивал на телевизор.
- По кому? - уточнял я.
- Очередью.
- Чему ты учишь ребёнка? - неслось из кухни.
Мама умела видеть сквозь стены.
- Не вмешивайся, комсомолка! - выворачивая шею, кричал папа.
Он был коммунист. Мама - вечная комсомолка, - так он её называл.
- Не слушай его!
Но папа был старше по званию. Он давал отмашку, и я, разбрызгивая слюни, расстреливал президиум. Папа веселел.
- Маму расстрелял? - деловито интересовался он.
- Первой!
Маму я любил крепко, поэтому она всегда была первой.
- Молодец.
Папина похвала дорого стоила. В вопросе героизма он являлся авторитетом. У него был настоящий пистолет, и расстреливать я научился от него.
- Я герой? - искал я отцовской похвалы.
- Геморрой! - утвердительно кивал папа.
Что означало - дважды.
Пионерский галстук брата я повязывал исключительно для подрыва. Кумач обращал меня в пионера-героя, и тут без гранат не обходилось.
- Подходите, фашисты! - кричал я невидимым агрессорам и швырял под ноги... “Где взять гранату?” - вот вопрос, занимавший меня постоянно. На эту роль я пробовал многих.
Грохнув вазу - подорвался эффектно, наповал убив родителей. Взрывом мне ошпарило ягодицы. В том смысле - сесть было невозможно. Мама любила вазу. Я люто ненавидел фашистов. Мы не сошлись...
Тогда стал лупить ёлочные шарики. Осколки засыпали дом. Геройски пал папа. Один проник ему в ступню и застрял. Мама ковыряла папу иглой. Тот пил водку, как ампутированный партизан, и вообще вёл себя стоически - наказывать не стал - не дотянулся.
Только я ушёл в угол исправляться, как, откуда ни возьмись, снова наползла куча фашистов - пришлось метнуть противопехотную скалку.
Скалка очень походила на гранату, но оказалась миной. В общем, подорвался вхолостую. В том значении, что должного действия не получил, а по пальцу - точно. Фашисты, кажется, были довольны. Я орал, палец стремительно синел.
Галстук, вместе с туфлёй, не надевал недели две. Потом подорвался банкой шпротного паштета. Получилось пресно - не в бровь, не в глаз, не даже в палец. Бессмысленная жестянка бессмысленно откатилась - ни жертв, ни разрушений. Глупо и мимо.
Заскучав, пристал к отцу. Диалог получился следующий:
- Пап, у тебя есть граната?..
- Да.
- А дашь?
- Нет.
- Ну, пожалуйста, пап...
- Тебе зачем?
- Подорваться!
- Уговорил.
И он принёс мне настоящую учебную лимонку. Выкрутил запал, обмотал ватой и принёс. Какое-то время я ещё осколочно поподрывался, но вскоре мне надоело. В сущности, скучное занятие. То ли дело выслеживать диверсантов.
Эти были везде. В особенности под кроватью. Иногда проникали в банки с вареньем. Тогда приходилось брать их языком или выковыривать ложкой.
Скрытность, скользкость и сноровка - вот основные принципы Карацупы.
Скрытность мне обеспечивал насаженный на голову дуршлаг. Скользкость - вазелин из маминой тумбочки - я смазывал им ладошки. Сноровку... - я точно не знал, что это такое, и на всякий случай надевал папин нарядно-парадный ремень с золотой “бляхой-мухой”...
Карацупой я был что надо. Залегал посреди ковра, становясь абсолютно невидимым. Однажды мама чуть не сломала ногу. Мою ногу - своей. Я растворился в шашечках, выслеживая диверсанта, и она вступила. Меня отвезли фотографироваться. Снимки не понравились - мутные, чёрно-белые, непонятные - с костями. “В движении жизнь!” - понял я тогда и стал беспрестанно ползать.
- Куда? - порой любопытствовал папа, легонько придавливая меня ногой к полу.
- Вперёд! - шептал я, извиваясь.
- Ну-ну...
Самым подходящим диверсантом была конечно же мама. Она гладила бельё, и я цапал её за лодыжку. Смешно ойкая, мама каждый раз хваталась за разное сердце. Иногда роняла утюг, но не попадала ни разу.
Я был юрок и вёрток, как весенний глист. Всегда заходил в тыл, как говорил папа - без мыла. И возникал неожиданно и не вовремя. Это была моя коронка.
- Руки вверх, я Карацупа! - орал с надрывом, выныривая в родительских ногах, посреди ночи.
- Стой, кто идёт! - вопил из-под стола.
Враги трепетали.
- Он сделает мне инфаркт! - жаловалась мама.
- Ты сделаешь ей инфаркт, - подтверждал папа.
Это слово мне нравилось.
Натыкаясь на меня в шкафу, мама вскрикивала: “Что ты тут делаешь?!”
- Инфаркт! - отвечал я, подразумевая засаду.
Передвигаясь вдоль плинтусов, скрываясь за ножками стульев, просачиваясь в любые щели, я скользил по квартире, оставляя жирный вазелиновый след. Он-то меня и подвёл.
Папа растянул связку, и меня разжаловали. Сняли дуршлаг, лишив скрытности. Стёрли вазелин, отняв скользкость. И сноровистой бляхой-мухой уволили из Карацуп посредством лупцевания.
Тут-то и зародилась мысль о раненом бойце. Потому что раненый - всегда Щорс. “Голова повязана. Кровь на рукаве. След кровавый...” - что может быть убедительней.
Бинты нашлись в аптечке. Там же йод, зелёнка и мазь Вишневского - вместо крови. Виток за витком неизбежно превращал меня в героя гражданской войны.
Умотав голову, я посмотрелся в зеркало. “Не Щорс”.
Перешёл на шею, оттуда на грудь, руки... пока не кончились перевязочные материалы. Изловчившись, вылил на себя склянку зелёнки, окропил йодом и покрылся Вишневским. Коричневатая масса, наляпанная густыми мазками, мало напоминала кровь, но что-то органическое точно. Комната нестерпимо пахла больницей. Марля лезла в глаза. В носу щекотало. Зеркало подсказывало: “Всё ещё не Щорс”.
Прошлёпав к кровати, я извлек из-под подушки пионерский галстук брата и повязал, как сумел. “То, что надо!” - подтвердило зеркало. Довольный результатом, я направился в родительскую спальню.
- Я - Щорс! - выкрикнул с порога.
Было воскресное утро. Родители отдыхали.
Мама вскрикнула. Папа вздрогнул.
- Я - Щорс, - пояснил снова, - раненый.
Мама всплеснула руками.
- Боже, я его убью! Он кончил все бинты. Марля же такой дефицит...
Папа утвердительно кивнул.
- Ни к чему не прикасайся! Марш в ванную снимать этот ужас!
- Но я ранен в голову, - попытался я ещё раз, впрочем, уже теряя энтузиазм.
- Определённо! - согласился папа.
“Как же они не понимают? - досадовал я, терзая бинты и пачкаясь бутафорской кровью. - Я такой взаправдашний, такой гражданский герой войны!”
Повязка не поддавалась. Я тянул то тут, то там и чувствовал, как петли обхватывают всё плотнее. Галстук гармонично влился в общий кокон - тесный и жаркий.
Мне стало не по себе. Движения превратились в резкие, отчаянные трепыхания, словно мушиные в паутине. Дыхание перехватило. Окончательно одурев, я истерически забился и рванул... Невидимые тиски намертво сдавили горло. Из глаз хлынули слёзы.
Хрипя и шатаясь, с собачьим синим языком, я вновь предстал пред скучающими взорами родителей.
- Смотри, - сказала мама папе, - теперь он изображает повешенную Зою Космодемьянскую. Он же неугомонный!
- Главное, чтоб не Гастелло! - рассудительно ответил ей папа.
И я повалился. В глазах проступили чернильные кляксы. Они всё расширялись и расширялись, будто на промокашке, заволакивая сознание и окрашивая потолок чёрным. Меня покачивали. Папин голос глухо и вязко басил: “Но-о-ож, неси но-о-ож!”. Вдалеке тихонько и убаюкивающе напевала мама: “Аа-аа-а, аа-аа-а”.
Когда я открыл глаза, рыдающая мама прижимала меня к себе и тыкалась мокрым носом мне в лоб. Папа, за её спиной, хватал воздух серыми губами и беспрестанно всхлипывал.
“Щорс, - подумал я вяло, - удался”.
Эдуард РЕЗНИК,
Беэр-Шева