Мистификатор милостью божьей

Литературная гостиная
№51 (1026)

Председатель Федерации Союзов писателей Израиля Эфраим БАУХ знакомит читателей с главами из повести “Дорогие мелькнувшие тени”. Сегодняшняя публикация посвящена памяти поэта Александра МЕЖИРОВА

Фото: mezhirova.livejournal.com

ИЗ ХРОНИК ПИСАТЕЛЬСКОГО ГОРОДКА ПЕРЕДЕЛКИНО
 
Засну. Проснусь. И каждый раз
Одно и то же первым делом:
Который час, который час,
Который час на свете белом?
 
Ал.Межиров. Будильник. 1948
 
22 мая 2009 года. В нью-йоркском госпитале, на восемьдесят шестом году жизни ушел из жизни великий русский поэт ХХ века Александр Петрович Межиров.
Познакомился я с ним в Доме творчества в Переделкино, в феврале 1971 года во время очередной лыжной прогулки по лесу, по белу снегу, мимо темной стены сосен. Впервые приехав в Переделкино, я совал любопытный нос во все углы, натыкаясь то на Виктора Шкловского, лысина которого светилась в пламени керосиновой лампы, ибо в Доме часто гас свет, то на Искандера, играющего в шахматы с Куницыным, то на Александра Бека в домашних тапочках.
 
В подвале Александр Межиров, подняв кий над биллиардным полем, болезненно морщился после неудачного удара.
Февраль в Переделкино был глух, вял, нагонял сонную одурь в жизнь, гниль в снега, тихонько подвывал в верхах сосен над бесстыдно огромным и выпяченным во весь обзор кладбищем с тремя соснами над могилой Пастернака. Завидущими глазами подступала вплотную февральская тьма к стеклянному аквариуму столовой писательского Дома, в уют которой спешили писатели по темным дорожкам из коттеджей, шарахаясь от худых и дрожащих приблудных собак. Дверь в вестибюль почти не закрывалась, за входящими клубился холодок, от которого тускнело электричество и запотевали стены.
После ужина собирались в вестибюле, в кажущейся беспечности плели байки. Но за словами стояла какая-то невнятная неизбывная тревога. Это была беспечность с оглядкой. 
 
Я еще только начинал знакомиться, сидел среди них, как бы не с ними и не переставал удивляться их разговорам.
 
— Представь, такое бывает. Твардовский отдыхает в Барвихе и рядом случись — Поскребышев. Знаешь брезгливость Трифоныча. И все же не выдержал, спрашивает: чего бы вам не написать, столько лет рядом со Сталиным. Тот прямо затрясся: вы, говорит, не знаете, он же меня бил лицом об стол, за волосы таскал.
 
И тут я впервые услышал голос Межирова, глуховатый, немного заикающийся:
— Да, да, не спорьте, у Пушкина было чувство великодержавности.
— Ну, что вы говорите? У Пушкина?
— А это что: «Кавказ подо мною»?
— Ну, это просто — образ, простор, бездна.
— Нет, нет, великодержавность.
 
Единственной отдушиной были лыжные походы до Внукова. Шли обычно цепочкой, и внезапно открывалась — с холма вниз и вразлет — просквоженная светом лакуна — белостволье. Березовый островок в сосновом омуте.
Такие прогулки удивительно сближают. Сверху видно: маленькая сбившаяся группа лыжников. Стоим кружком, присаживаемся на корточки, читаем стихи по кругу, как выкуриваем последний табак, одну закрутку по затяжке на всех, выпиваем последнюю воду из фляги, последний глоток спирта, чтобы не замерзнуть. Дыханье свободно, потому что безглазье, безмолвье, не подглядывают, не подслушивают. Лыжники насквозь знают друг друга. Ну, я внушаю им доверие.
 
Я сблизился с Межировым на почве Библии. Он с недоверием спросил:
— Вы знаете древнееврейский?
И уже при следующей встрече принес в столовую том ТАНАХа на иврите и русском.
 
Я начал читать на иврите: «В начале Бог создал небо и землю...»
Это звучало шокирующе из уст сравнительно молодого человека да еще в таком месте. После этого он приносил книги об иудаизме из библиотеки своего друга, вернее, фронтового товарища, известного по всей Москве библиофила поэта Сергея Наровчатова. Александр Петрович с придыханием говорил о царе Давиде и его бессмертных Псалмах. Через десять лет он об этом напишет стихи:
 
Мертвым сном уснули, не проснулись
Те, кто с поля боя не вернулись,
Те, кто пали в праведном бою
За чужую родину свою.
До Давида вы не дотянули,
Но и так бессмертен каждый шаг,
Но и так бесстрашно шли под пули
И Псалмы слагали в блиндажах.
Убивали и убиты были,
Подымались в клубах снежной пыли,
Кто-то жив еще и, в их числе,
До сих пор преставиться не в силе
На необитаемой земле.
И мои несправедливы пени,
И за то, Господь, меня прости,
Что у той войны на иждивенье
Жил, и умер, и воскрес почти.
Здравствуйте, военные евреи,
В блиндажах слагавшие Псалмы.
Нет на свете ничего щедрее,
Чем война дающая взаймы.
 
Александр Петрович, мистификатор милостью Божьей, говорил о себе, отделив себя от себя в стихотворении «Стихи о мальчике» (1946 г.):
 
Мальчик жил на окраине города Колпино.
Фантазер и мечтатель. Его называли лгунишкой.
Много самых веселых и грустных историй накоплено
Было им за рассказом случайным за книжкой...
Мальчик рос и мужал на тревожной недоброй планете,
И когда в сорок первом году, зимой,
Был убит он, в его офицерском планшете
Я нашел небольшое письмо домой...
А в письме были те же мальчишечьи небылицы.
Только я улыбнуться не мог...
Угол серой, исписанной плотно страницы
Кровью намок...
 
Евгений Евтушенко в предисловии к составленной им книге избранных стихотворений Александра Межирова «Артиллерия бьет по своим» (издательство «Зебра Е». Москва. 2006) вспоминает, как в телестудии Братска Межиров начал свое выступление так: 
«Я родился в цирковом шарабане. Моя мама была воздушной гимнасткой...»
 
«Я растерялся, — пишет Евтушенко, — потому что имел счастье знать его маму — скромную учительницу немецкого языка из Лебяжьего переулка и его отца — тихого экономиста...»
 
Но в этом весь Межиров, через всю свою долгую жизнь пронесший счастливую авантюрность, и это при абсолютной открытости и благожелательности.
 
Два долгих незабываемых года он был моим мастером на поэтическом семинаре Высших литературных курсов в знаменитом здании Литинститута на Тверском бульваре, 25. Через все последующие годы высвечивается его облик, слышится его хрипловатый чуть заикающийся голос, читающий на семинаре ахматовские строки:
 
И снова осень валит Тамерланом.
В арбатских переулках тишина.
За перекрестком или за туманом
Дорога непроезжая видна...
 
За окном, как ворон, медленно, мертво перебирающий перья на одной из веток, ворошит листьями Тверской бульвар.
 
Здесь все тебе принадлежит по праву.
Стеною встали долгие дожди.
Оставь другим игрушку Мира — славу,
Ступай домой и ничего не жди...
 
И этот голос без эха несет в себе спокойную и высокую безнадежность перед лицом бесформенного, Тамерланом валящего из всех глубин, со всех высот — Мира.
 
И это произносится в двухэтажном доме Литературного института, где родился Герцен. Но прочная слава этого дома проистекает от строчек, писанных перстами руки человеческой, будь то слабеющая от болезни булгаковская, или от мук и недоедания мандельштамовская, от строчек, уже в момент их начертания обреченных преследованию, что удесятеряет их силу:
«Убегу... лишь бы не видеть двенадцать иудиных окон похабного дома на Тверском бульваре, лишь бы не слышать звона серебряников и счета печатных листов...»
 
Мы выходим с Межировым после занятий на тот же Тверской. Запашком полицейского надзора, казенщины, пропитавшей все углы и стены тверских домов, как запашком коммунальных уборных, тянет из щелей. Иудейский нос чувствителен на гниение, скрытый распад, нарождающееся заушательство.
 
— На одной из этих скамеек, — говорит Межиров, — играли в орла и решку Маяковский и Ходасевич.
 
Судьбу-то каждый на что ставил? На орла или решку? Как долго ожидание смерти. Целую жизнь, которую один из них сам себе отмерит. Рядом, на скамейках дремали, мимо — торопились. И никто внимания не обращал на этих двух, еще, по сути, мальчиков рядом с веком, с его сатанинскими толчками и сдвигами, от которых вертится монетка судьбы.
 
Таким давно лелеемым толчком я перенесусь в Израиль, не поставив в известность Александра Петровича, чтобы ему не навредить. Таким же сдвигом в годы перестройки Межиров, ставший в 1986 году, в эпоху Горбачева, лауреатом Государственной премии СССР, через несколько лет после этого прилетит в Израиль. Остановится у меня, и ранним утром, в домашнем халате, будет с высоты нашего балкона любоваться Средиземным морем. Улетит обратно, оставив мне свою визитную карточку — «Александр Петрович Межиров, председатель союза биллиардистов России».
 
В 1991 году, в долгой поездке с израильской делегацией по городам Союза, я посещу Александра Петровича в его квартире, вдвоем выпьем бутылку перцовки, которую он специально добыл для этой встречи. И мне, все эти годы почти не бравшему в рот спиртного, придется ему подчиниться. От него нас довезет до Белорусского вокзала дочь Александра Петровича Зоя. Тоже поэтесса милостью Божьей.
 
Последний раз встречусь с ним в Нью-Йорке, посидим в китайском ресторане, медленно и спокойно перебирая, как четки, пошедшие годы жизни. Он будет полон энергии, читая новые, не похожие на прежние, стихи, рассказывая об Одиссее его отъезда в Америку, и радостно сообщит, что все 90 томов собрания сочинений Льва Толстого ему удалось получить из Москвы.
 
Иногда я дозванивался до него в Портленд. Но теперь знакомые, всегда полные удивления, нотки его голоса уже не прозвучат.
 
По словам Евгения Евтушенко — “Межиров оказался не только поэтом этой плеяды и не только Двадцатого Века. Он давно предугадал многое уже случившееся в Двадцать Первом Веке и предупредил о многом, что нас еще ждет...»  
 
Isrageo