КомедиЯ дель арте

Литературная гостиная
№53 (453)

Мне было восемнадцать лет, я только что провалила экзамены в библиотечный институт, только что распустила две унылые косы и завила волосы буйной гривой, накрасила ресницы, невзирая на косые взгляды прохожих, напялила на голову шляпу с огромными полями – и нисколько не удивилась, когда однажды мне предложили позировать в Академии художеств. Я пришла в назначенное время, уселась на возвышение посередине большого, заставленного мольбертами класса, и человек пятнадцать первокурсников начали писать мой портрет. С беззастенчивой профессиональной откровенностью, щурясь, выставленной вперед рукой что-то отмеряя и выделяя в моем лице, студенты-живописцы час за часом посвящали меня во все подробности моей неповторимой красы. Так, будто несли передо мной зеркало, в котором отражалась вовсе не знакомая мне, но прекрасная – я! Надо было только в перерыве удержать себя от желания хоть мельком взглянуть на однообразные грязно-серые полотна, едва зарождавшийся во мне комплекс полноценности от этого мог тут же рухнуть. Однако вскоре я согласилась еще два часа в день сидеть на рисунке у старшекурсников. Их педагог говорил, что рисовать меня это дьявольски трудно. Держа карандаш в вытянутой руке, он тоже что-то отмерял в моем лице и объявлял студентам, что тут нужен цейсовский глаз и ювелирное мастерство. Но позировать мне было совершенно не трудно.
Хотя отсидеть не шевелясь, не меняя позы сорок пять минут, – дело не такое уж легкое, а тем более отсидеть пять уроков подряд, но, во-первых, мне платили семь рублей в час, а во-вторых, мне было интересно и все ужасно нравилось.
Я навсегда влюбилась в непостижимо ритмичный хаос мастерских, как нотными знаками наполненный мольбертами и палитрами, в пьянящий, дурманящий запах красок, в эти бесконечные академические коридоры с какими-то закоулками и нишами, путанные как египетский лабиринт, по которым слонялось множество людей: полуголодных, убого, но вычурно одетых студентов, жадно впивающихся в красоту.
Это были последние послевоенные студенты, в пятидесятых годах сохранившиеся только в стенах живописных мастерских. Слишком долог был их путь к учебе, многие из них поступали по пять раз, в конце концов даже матери переставали верить в их талант. По ночам они грузили в булочных, на станциях, ходили зимой в калошах, привязанных к ноге веревкой, голодали, не знали, что в мире, кроме Рубенса и Рембрандта, были еще Ренуар и Сезанн, даже о Врубеле знали понаслышке, пропивали нищенскую стипендию, которой все равно не хватало даже на краски, до хрипоты спорили о высоком искусстве, матом, простодушием и искренностью возмещая изъян непросвещенности, и талантливы безусловно были – хотя бы одним только талантом фанатической приверженности к красоте. А навстречу им, переливаясь через край, плыла нагло-развязная, едва прикрытая, бескорыстная красота натурщиц. Среди них у меня появилась закадычная подружка. С первого дня знакомства она считала своим долгом просвещать меня, готовить к жизни, оберечься от которой все равно не видела способа.
– Ты понимаешь, - говорила она, - студентка другая и вырядится незнамо как и уж такой вумной себя выставляет, а они, парни-то, все равно даже и не посмотрят на нее. Их все равно к нам, натурщицам, тянет. Потому что с нами душу отвести можно. Ты не смотри, что я полная, - я гибкая, меня как хочешь крути. А тебя взять – хоть в узел завяжи! А знаешь, им же полная разрядка нужна, у них же горит все: тут и конкуренция, и интриги всякие, и сомнения в себе – ужас один!
Не все понимая, я слушала ее внимательно, вбирая в себя урок великой женской покладистости и доброты.
– Они ж тут голодные все. Я другой раз дважды обедаю, ей-богу! Так-то ведь не дашь рубля, ему все равно отдать не с чего, а я пристану: пойдем со мной, будто мне скучно одной в столовую идти. Ну, и пробью два комплексных...
Ее неожиданно темные при русых волосах глаза, как влажные изюмины, смотрели на мир с задором и оптимизмом, она мечтала, позируя, накопить денег и подкатывать к подъезду Академии на собственном автомобиле. Бросить позировать она не мечтала, хотя от стояния нагишом вечно была простужена; ее курносенький, как знак препинания, носик вечно был красным и подмокал у основания, в углах воспаленных губ никогда не проходили заеды, а по круглым щекам разливался сизоватый нездоровый румянец. Но рубенсовская роскошь ее плоти была так победительна, что никакие законы социалистического реализма, еще незыблемые, еще не допускающие ни малейшей художнической вольности, не могли ее изгадить. На стенах всех живописных мастерских висели десятки полотен, на которых стояла, сидела, лежала в драпировках влекущая, заманчивая Клавка.
Вообще, натурщиков в Академии художеств было много. Студентов учили хорошо, им давали добротную школу, к пятому курсу они со всем знанием анатомии умели написать обнаженку, с нешуточным мастерством выписать каждую морщину на изрубленном временем лице старика. Но, обучая их секретам мастерства, опытные учителя самого правильного в мире искусства социалистического реализма к пятому курсу совсем, до конца, истребляли в своих учениках малейшую примету неуправляемости их артистических натур, непредсказуемости их творческих порывов. Той самой приверженности к прекрасному остаться не должно было совсем – она должна была уступить место приверженности к правильному. Редкие непокладистые индивидуумы вылетали со второго-третьего курса, их беспощадно сдавали в солдаты, они уходили в художническое подполье. Но большинство, наголодавшись вдоволь, намыкавшись по общежитиям, истово рвалось доказать, что готово к исполнению Заказа. Тут уж меньше всего требовалось умение написать прекрасное женское тело, тут уж, дорвавшись до дипломной мастерской, задумывали полотна широкие, эпохальные – что-нибудь вроде «Сталин и Ворошилов в Первой Конной» или «Приезд Сталина на оборонительные рубежи...»
Совсем недавно здесь, в одной из дипломных мастерских, было создано полотно «Изобретатель радио Попов демонстрирует свое изобретение адмиралу Макарову» – творение, окончательно втоптавшее в грязь самозванца Маркони и за это удостоенное Сталинской премии. Так вот прямо со студенческой скамьи – в лауреаты! И хотя теперь совершенно не ясно было, кому еще может понадобиться натурщик «Изобретатель радио Попов» или «Адмирал Макаров», но они так и бродили вместе по коридорам, так вместе забивали «козла» в маленькой подвальной комнате, где собирались в свободные от позирования часы их коллеги. Однако один вид их будоражил умы студентов, напоминал о стремительно несущейся фортуне, призывал выбросить из головы всякие вычурные бредни и бодро приступить к созданию... ну, хотя бы... ну, а что, если «Маевка в Сормово»?! И начинали брести в мастерскую выдумщика один за другим натурщики с простыми рабочими лицами, трудолюбиво писались десятки эскизов, создавалась целая галерея портретов, суровых и гневных, озаренных предчувствием грядущих дерзаний.
И у окошка в кассу под академической парадной лестницей в день получки выстраивалась длинная очередь всех этих «маевщиков» и «маевщиц», среди них спокойно, но с сознанием своей уникальности стояли «Мичурин» и «Академик Иван Павлов», «Генерал Доватор» и «Руководитель партизанского движения Ковпак», несколько уцелевших членов Первого ВЦИКа: «Свердлов», «Дзержинский», суетливый, постоянно озирающийся по сторонам «Ленин», терпеливо стояли «Калинин» и «Ворошилов». Не обращая на очередь внимания, широким размашистым шагом проходил прямо к окошку «Сталин», и никто не смел одернуть его: «Ты чего? Встань-ка в очередь!»
Он был до дрожи похож, среди натурщиков ему не было равных. Он зарабатывал больше всех, у прочих был только один шанс попасть на полотно – с ним за компанию. Вообще-то он был «Сталин на Царицынском фронте». Не только по Академии, но и по городу он шагал в долгополой шинели, но иногда его переодевали, он запускал бороду и позировал для картины «Сталин печатает в подпольной типографии газету «Брдзола» или «Сталин возглавляет Батумскую стачку». Однажды его вызвал в Москву президент Академии художеств Серов. Его поселили в гостинице, платили командировочные, на персональной машине возили позировать для крошечной картинки «Сталин в Туруханской ссылке». На полотне размером в лист писчей бумаги у заснеженного окна, озаренный светом керосиновой лампы сидел Коба в пиджачке и клетчатом шарфике. Для картинки изготовили копию рамы висящего в Эрмитаже творения Леонардо да Винчи «Мадонна с младенцем». Необычайный, невиданный размер призван был придать «Сталину в Туруханской ссылке» особую задушевность, а пышность обрамления – поставить в один ряд с шедеврами мировой живописи. Картинка стала гвоздем сезонной выставки в Русском музее. Это был апогей славы нашего «Сталина». А в это самое время по коридорам Академии в поисках работы семенил «Ленин». Плотный, коренастый, в неизменной кепочке, пройдя мимо группы студентов, он непременно оборачивался, закладывал большие пальцы рук в проймы жилета и, склонив головку немного вбок, прищурившись, спрашивал: «Над образом никто не работает?» «Иди, иди...» - отмахивались от него студенты. И он семенил дальше. Осторожно, только наполовину приоткрыв дверь мастерской, бочком протискивался и, уже приняв позу, опять спрашивал: «Извиняюсь, над образом никто не работает?» «Пшел отсюда!» – и его как ветром сдувало. Над образом никто не работал.
Но вдруг все изменилось до полной неузнаваемости!
Вдруг все перестали писать «Сталина» и стали работать над «образом». Ленин больше не бегал по коридорам, увидеть его можно было только в очереди в буфет: он стоял, небрежно заложив пальцы за проймы жилета, и с легким добрым прищуром мечтательно смотрел поверх голов вдаль. «Сталин» стремительно катился вниз. Сначала он соглашался позировать «только для рук» или «только для ног» – на целый портрет его не брали, слишком уж явным было сходство, - но потом сдался и стал позировать просто как обнаженка. И запил горькую. Стал пропускать часы, прогуливал, его старались не приглашать. Полупьяный, небритый, в своей внезапно обтрепавшейся шинели и грязном шарфике он мрачно подпирал стену в коридоре. Пробегая мимо него, «Ленин» небрежно вздергивал руку для приветствия и тут же у него на глазах вынимал из жилетного кармашка часы, бросал на них торопливый взгляд и, прокартавив: «А, черт! Времени архимало!» – спешил на очередной сеанс. За ним подобострастно поспешал кто-нибудь из «сподвижников». Иногда плелись «ходоки». Появился новый персонаж: еврей-огородник, раньше подрабатывавший как «обнаженная натура», буквально за несколько дней отрастил от самых глаз огромную бороду и превратился в «Карла Маркса». Правда, он был высоченного роста и он действительно оправдывал прозвище основоположника – «сидячий гигант». И тоже стал неплохо зарабатывать.
И вот однажды в день получки я стояла в очереди в кассу. Очередь была длинной, хвост ее загибался на лестницу, на ней толпилось много студентов: они выписывали на подружек-натурщиц лишние часы и теперь, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу и возбужденно галдя, поджидали свою долю. Со ступенек лестницы я видела, как расписался в ведомости «Ленин», как он просеменил на середину площадки, держа в одной руке солидную пачку денег, деловито поплевывал на пальцы другой и стал быстренько ее пересчитывать. Еще несколько человек отошли от кассы, а вот и «Сталин», кое-как расписавшись, получил несколько бумажек, не считая, злобно скомкал их в кулаке и сунул в карман шинели. Какую-то секунду он, тупо набычившись, исподлобья смотрел на «Ленина» и вдруг с диким воплем: «Сволочь!» одним кошачьим прыжком перемахнул разделявшее их пространство, вышиб из рук «Ленина» деньги, так что они взлетели вверх, и вцепился ему в глотку, но «Ленин» прытко поддал «Сталину» в пах коленом, и они повалились и покатились, хрипя и валтузя друг друга среди опадающих купюр. В ту же секунду, нарушив мгновенное оцепенение очереди, сквозь нее пробрался «Карл Маркс» и, то вздымая руки, то хватая себя за волосы, закружил над ними, крича: «Не надо ссориться! Работы всем хватит! Зачем нам ссориться? Работы всем хватит!»
Кругом меня уже хохотали люди, хохотали истерически – может быть, капля еще неизжитого страха примешивалась к их смеху, но, вспоминая его, я думаю: кто знает, не в эту ли минуту наступил конец социалистического реализма?
Виктория Платова-Беломлинская