Никто не хотел умирать...

Литературная гостиная
№2 (508)

Говорят, отобрать у смерти ее победу нельзя. Но он отбирал. Спасать мертвых – недостижимая цель... Но он ее достигал. Его профессия – загадочная, почти неуловимая для осознания – именовалась тяжеловесным словом «реаниматолог».
Дверь его квартиры снаружи была украшена обманным кожеобразным материалом с неаппетитным названием «дерматин», а изнутри – старой киноафишей «Никто не хотел умирать».[!]
- И не хочет! – утверждала его жена, как бы продлевая во времени сюжет знаменитого фильма.
- Чаще всего действительно не хотят. Но сказать, что никто?.. – осмелился однажды полувозразить муж.
- Мы с тобой обязаны думать и говорить, что никто!
И он согласился. Поскольку соглашался со всеми ее мыслями и утверждениями.
И дерматин, необычно простроченный то будто улегшимися на покой, то будто воспрявшими и со сна вскочившими ромбиками, и вросшая в один из тех ромбиков изящная, златообразная табличка – «Профессор А.И. Гранкин», и афиша, отреставрированная, словно художественное полотно, - все это было плодами фантазии Эвелины. Она и таким образом возвышала предназначение мужа, которое считала семейным. То есть и своим тоже... Обивка выдавала себя за кожу, афиша – за картину, а медная табличка – за золото. Людям приходится предпочитать ценностям их имитации: они гораздо дешевле стоят. Но у Эвелины имитации выглядели ценностями.
Она, полуполька-полуукраинка, признававшая в себе лишь польскую кровь, выглядела очаровательной панной, ежесекундно готовой к танцу. А он, умевший возвращать людей с того света, был с виду всего-навсего евреем Аркашей. Но это для тех, кто не вникал в лабиринтные глубины его профессии... Те же, кто вник, затруднялись ответить, привлекателен фасад или нет. Для них это не имело значения: он был кудесником. А если при всем том оставался Аркашей и сутулился, будто стараясь казаться понезаметнее, это лишь оттеняло его значительность.
Эвелина была тщеславна: она повествовала о несусветных схватках мужа со смертью, как об их совместных сражениях. Вроде даже он выступал в роли солдата, а она -–полководца: «Я сказала: спасти м ы обязаны!», «Я устремила н а с на битву, которая казалась уже проигранной...»
И в общем-то она не лгала.
- Прелесть нашей семьи – в диссонансах, которые не сталкиваются, а дополняют друг друга, - втолковывала она супругу. – Пусть тебя не принижает, что я везде, как «средь шумного бала». Бал – это антипод смерти и, подобно тебе, бросает ей вызов. Еще одна примета того, что у нас с тобою... дуэт. Единомышленников! Я даже взяла твою фамилию, хотя Раздольская благозвучней, чем Гранкина... Но каждый обязан быть в своем «образе». Твоя магия – в естественной изможденности. Если бы ты всюду являлся в белом халате и маске, перелезшей на лоб, было бы еще органичнее. Постоянно встречаясь один на один со смертью, ты не можешь выглядеть лощеным и жизнерадостным. Хоть радость жизни и возвращаешь!
Эвелина часто изъяснялась афоризмами и каламбурами.
Она была одаренной, но «в общем и целом» - без конкретного, определенного дара. Когда-то она окончила с отличием факультет журналистики. Но потом ее «отличие» стало проявляться в другом: куда бы она ни приносила свои статьи и эссе, мужчины-редакторы предлагали «довести материал до кондиции», доработать его в домашних условиях. Однако в таких условиях она не нуждалась. Эвелина сама призвана была диктовать условия.
На самом-то деле она не собиралась тратить свой темперамент польки на танцевальные польки по жизни и чьи-то услады. «Попрыгуньей» она не была. И превращать Аркашину судьбу в судьбу чеховского доктора Дымова не собиралась. На желанной авансцене она видела себя в роли союзницы-повелительницы, а вовсе не иждивенки. И потому воссоединила свою неконкретную энергию с колдовскими возможностями супруга. Правда, хоть возможности те и были волшебными, он, казалось, оставался солдатом: в звании жена его не повышала. Не ей же было сиять отраженным светом! Напротив, она своим светом проясняла и определяла его судьбу. В их дуэте она, похоже, исполняла ведущую партию. И это не было тщеславным воображением, а стало реальностью: только любовь была «ракетоносительницей» ВСЕХ Аркашиных медицинских триумфов. Любовь выводила его на такие орбиты, которых без ее помощи он бы вряд ли достиг.
Эвелина не возражала против уменьшительного варианта имени мужа: ее это не «уменьшало». Наоборот: он, еврей-умелец Аркаша, выполнял словно бы лишь практическую часть дела... Но возвращать обратно навеки ушедших? Это требовало и одухотворения, озарения медицинских усилий. Озаряла она...
Из тридцати шести лет своей жизни он любил ее, по свидетельству Эвелины, тридцать шесть лет. Если она и преувеличивала, то преувеличение тоже было художественным: близким к действительности. С рождения они жили в одном доме и на одном этаже.
Сначала, чтобы привлечь ее внимание и завоевать восхищение, он научился лучше всех во дворе гонять на трехколесном велосипеде, потом – на двухколесном и заодно – играть в шахматы. Еще поздней (с той же целью!), преодолев заграждения с током высокого антисемитского напряжения, он стал врачом, кандидатом и даже доктором медицинских наук, а там – и профессором. Любовь, похоже, оказывалась мощнее законов тоталитарного государства.
Если Эвелина не становилась свидетельницей его успеха, успех превращался в досаду, в страдание: почему же она не увидела?! Природную застенчивость и физическую неприметность Аркаша возмещал заметностью своих врачебных умений, которые иногда можно было приравнять к дерзким подвигам. Ради кого он те дерзости совершал? Ради пациентов, коих на свете уже не было, но которых он мог вернуть? Или еще более ради того, чтобы о н а узнала и восхитилась? Сам он, наверное, не сумел бы ответить, сознаться. Нет, он не был равнодушным к своим пациентам и не был тщеславным. Но прежде всего... он был влюбленным.
- Его однолюбие завоевало меня! – сообщала Эвелина, чувствуя потребность объяснить происхождение их «неравного брака».
Ту неравность он стремился компенсировать невообразимостью своей миссии, которую иногда по застенчивости называл просто своей работой (против чего она категорически восставала!).

Квартиру они приобрели в жилищном кооперативе «Мастера сцены». В доме том обитали, в основном, не мастера сцены, а мастера «на все руки» и на любые действия... которые все больше ощущали себя не хозяевами квартир, а хозяевами жизни: настало их время.
Все, однако, искательно сгибались перед супругой профессора, поскольку «никто не хотел умирать». Правда, женщины разводняли искательность женской завистью, а мужчины сгущали мужским интересом. Кооператив выбрала Эвелина. Она бы даже предпочла, чтобы имя его было – «Мастера авансцены», ибо на авансцене ощущала себя с юных лет. Аркаша вознес ее туда и, казалось, навсегда затвердил за нею то место. Несправедливо было бы думать, что Эвелина оказалась «не на своем месте». Она была на своем. Без нее бы Аркаша...
Почти в каждой семье нездоровье кого-нибудь и когда-нибудь подводит к самому краю, в спасительном чуде нуждаются все. Разумеется, после спасений о спасителях чаще всего забывают. Но реанимация может понадобиться опять... В том была специфика Аркашиной специальности и особенность отношения к нему – и к супруге его! – тех, кто ни в доме их, ни за его стенами «не хотел умирать».
Когда безносая старуха с косою все же пересиливала умения реаниматолога, Эвелина объясняла это предопределенностями судьбы, от которой, как известно, никуда не уйдешь.
- М ы проиграли этот бой. Но даже Бонапарт не выигрывал все битвы без исключения. Ватерлоо, однако, у н а с не будет!
Из полководцев она вспоминала лишь Наполеона и Суворова: она, как и Аркаша, были невысоки ростом.
Так как Аркаша слыл кудесником и среди кардиологов, некоторые «хозяева жизни» мужского пола стали вдруг ощущать сердечные сбои. И устремлялись домой к профессору в те часы, когда дома он безусловно отсутствовал. Они сталкивались лицом к лицу с причиной своих сердечных недомоганий... Эвелина ставила диагноз с порога – и дальше порога никого не пускала. Она внятно давала понять, что болезнь их в ее квартире лечению не подлежит.
- Еще один сердечник нынче нагрянул, - всякий раз с многозначительной иронией ставила она в известность супруга. И он вновь убеждался, что однолюбием своим завоевал ее окончательно.
- Не забывай, что у нас – «дуэт»... А если один участник дуэта изменяет другому, он изменяет себе, - не без обаятельного кокетства объяснила ему Эвелина.
Аркаша свято верил, что коли зло порождает зло, то и добро порождает добро, а верность – ничего кроме верности. Повода для подозрений быть не могло: он бы не вынес подобного повода. И Эвелина его не давала.
Она рождена была потрясать... Женскими чарами? В том числе... Но не главным образом и на почтительном расстоянии. Почтительном в том смысле, что это должно было вызывать почтение. Ставка на чары превратила бы Эвелину в одну из многих. А «одной из» она быть не могла. Не желала... Кроме того, изменив, она бы унизила их общую миссию.
В доме «мастеров» Эвелина дружила лишь с «мастерицей». То была знаменитая певица, которая давно не только не пела, но и еле передвигалась по квартире, казавшейся чересчур обширной для ее больных ног.
Актеры, испытавшие сладкую каторгу кумиров, с кумирскими повадками обычно не расстаются. В любую пору бытия своего они наркотически прикованы к былой осанке, к давним манерам и к одежде, которая порой чересчур не соответствует возрасту. Вера же Порфирьевна сдалась годам... Кумиры почти никогда не «теряют форму», она же ее утеряла и не пыталась вернуть. Лишь в памяти сокрылись воспоминания, которые она, не скупясь и не тревожась, что их от этого станет меньше, с удовольствием выволакивала наружу.
Ее ближайшие сподвижники общались с певицей лишь из-под стекол, оберегавших портреты и фотографии. Наблюдая за Верой Порфирьевной – а наблюдала она за всем окружающим снайперски! – Эвелина убеждалась, что и от аплодисментов можно приутомиться. Или делать вид, что такое утомление навалилось.
На долгой дороге певицы ей под ноги кидали не одни лишь букеты, но и сведения счетов, продиктованных завистью. Вера Порфирьевна разумно полагала, что вообще все самое мерзкое сотворяется завистью и что в актерской среде это заметнее, потому что на подмостках вообще все виднее.
- Кое-кого не устраивало, что в опере «Лакме» я брала ноту, до которой другие сопрано не дотягивались. Любить чужой успех умеют не многие. Если речь идет о коллегах... Ну а все нормальные, сидевшие в зале, хлопали. Верите ли, аплодисменты и сейчас у меня в ушах. Даже в снах моих больше звука, чем действий. Хлопают, хлопают... мне, а, случается, и «по мне». В любых случаях это стало лишь шумом, мешающим спать. Ударов не ощущаю, а только звуки...
Казалось, она была утомлена поклонниками и поклонницами своего голоса не меньше, чем его ненавистниками. Либо все это сумбурно перемешалось. Она любила что-то припоминать, воссоздавать, но не жила минувшим, как это почти непременно бывает с актерами ее возраста. Жила она нынешним... коим были неурядицы и нездоровье ее сына.
- Я устала от поклонов... тем, кто мне поклонялся. Как певице, конечно. А по-женски я была одинока. Аплодисменты, чудилось мне, пытались заглушить одиночество. Я была некрасива... - объявляла Вера Порфирьевна, которой актерский триумф позволял не бояться своих изъянов и даже их афишировать. – Что ж, появлялись некрасивые Розины и Флории Тоски в моем исполнении. Им пылко клялись в любви. Я столько наслышалась этого, что к остальным признаниям как-то и не стремилась. Хотя и они ко мне не стремились...
- Но ведь не в результате же оперных арий родился ваш сын Алеша? – с обаятельной иронией отреагировала Эвелина, пытаясь попридержать столь необычные для женщин саморазоблачения.
Портреты, сцены из опер, воссозданные в фотографиях, подарки, так и оставшиеся подарками, а не ставшие предметами для какого-либо употребления, - все это делало обширную квартиру похожей на театральный музей. Но Вера Порфирьевна гидом этого музея не стала: она жила настоящим.
Эвелина думала, что актриса, как бы не придававшая значения былым триумфам, - ее противоположность и что они притягиваются друг к другу разноименностью своих душевных зарядов: уж она-то от аплодисментов не испытывала бы изнурения и некрасивость (случись такая беда!) сумела бы превратить в неукротимую притягательность.
Сыну певицы было за сорок. Он выглядел статным, но аскетично-болезненным и растерянно-беззащитным. Вера Порфирьевна была из тех матерей, которые держат сыновей «при себе».
Алеша ни разу еще не женился, да и вряд ли бы это было возможно.
- Великовозрастный маменькин сынок! – говорила Эвелина Аркаше. – У нас с тобой нет детей... И я об этом не сожалею: н а ш а миссия не терпит каких-либо отвлечений! Но к нему, представь, я испытываю некие материнские чувства. Что, однако, он станет делать потом... без нее? Аркаша, Алеша... Есть что-то сходное. Но как же вы не похожи в жизни! Ты, хоть и сутулишься, - воин, борец, победитель самой смерти, а он – безвольный маменькин сынок, хоть и велик ростом. Что он будет делать без мамы?
Пока же Алеша пел... Вера Порфирьевна считала, что у него редкий драматический тенор.
- Да и сам по себе этот тенор – чрезвычайная редкость! Лирических теноров – хоть пруд пруди... - разъясняла Вера Порфирьевна, ощущая, видимо, в тенорах «лирических» соперников теноров «драматических». Ей было приятно, что сын тоже обладает какой-то незаурядностью. – Вот видите, Эвелиночка, на этой фотографии сцена из «Пиковой дамы». Герман – драматический тенор... А здесь – кульминация «Тоски». Каварадосси – тоже драматический... И несчастный полководец – победитель Радамес из «Аиды»! Алеша бы вполне мог петь того, и другого, и третьего. Но поет в хоре. Ему не прощают... меня. Хотя, может, и лучше, что он – с его больным сердцем – в хоре: если, не дай Бог, почувствует недомогание, скроется за чьей-то спиной. Да и выдержать концентрированное внимание всего зала ему нелегко. А если со мной что случитися? Я очень надеюсь на вас и Аркашу. Очень... Алеша ведь не только тенор драматический, а и сам – драматическая история. Наследственный порок сердца... Но это и единственный Алешин порок. Уж поверьте! Отца нет и не было. Зато появились вы с Аркашей.
Эвелина готова была ощущать себя матерью. Аркаша, как обычно, присоединился к ней – и стал ощущать себя папой.
Иногда хорист, согласно указаниям Веры Порфирьевны, в домашней обстановке все же солировал. Фотографии знаменитых обязывали его «соответствовать». И, по мнению матери, он полностью соответствовал. Исполнял Алеша те арии, которые ему не удавалось исполнить в театре.
- Похож на отца, хотя тот и далек от музыки. Я-то красивой никогда не была... - в который раз объявила Вера Порфирьевна.
В отличие от своих коллег пенсионного возраста, она не стремилась быть в «форме», вероятно, по причине былой женской невостребованности.
«Каким же был ее театральный успех, если он позволял ей не придавать значение внешности!» – вновь изумлялась Эвелина.
Певица отбрасывала свою немощь и забывала о собственных хворях, если нужно было что-то сделать для сына: подать ему завтрак или приготовить обед, постирать рубашки или погладить фрак.
- Не могу взваливать на него домашние тяготы: отец оставил ему на память больное сердце. Алешу надо опекать, ограждать... от любых перенапряжений и тяжестей. Физических и душевных! Ему нельзя.
«Вот почему она из всех жильцов дома и выбрала для дружбы нашу кардиологическую семью!» - сообразила Эвелина.
Перестройка заставила и Веру Порфирьевну перестроиться: отказаться от приходящих прислуг, которые сопровождали ее всю жизнь.
- Пришлось... по материальным соображениям, - вслух огорчалась певица, привыкшая ничего не утаивать. – Не думала, что такие соображения возникнут в моей жизни! Перестраивать все под старость...
Эвелине и Аркаше перестраиваться не пришлось: «никто не хотел умирать» ,как и прежде, до перестройки. «Дуэт» не зависел от политических катаклизмов. Плодами такой независимости Эвелина делилась с домом певицы. Прежде всего это касалось лекарств, которые не имели права дорожать, но, как и все кругом, человеческие права нарушали.
Иногда, вернувшись с верхнего этажа, Эвелина женственно, как бы не всерьез, гневалась:
- Полководец Радамес до того привык быть под юбкой у мамы, что ничего не умеет. Совершенно ничего! Его и в магазин-то нельзя послать: или потеряет кошелек, или его вытащат, или принесет не то, что просили... Пора бы уж вылезать из-под маминой юбки. А пока нам придется его опекать! Не могу видеть, как мать, спотыкаясь, выбиваясь из сил, обслуживает... этого Каварадосси!
- У него слабое сердце. Но все равно надо бы его немного встряхнуть... раз ты так считаешь, - согласился Аркаша.
- Я не Песталоцци и не Ушинский! Но попытаюсь... Ради Веры Порфирьевны. «Не пора ли мужчиною стать?»

Вера Порфирьевна жила в кооперативе «Мастера сцены», а после установления дружественных отношений с семьей Гранкиных стала отдыхать иногда в пансионате «Ветераны сцены». Ветераны, которых туда допускали и были по совместительству увядшими мастерами.
Так как Алеша ни ветераном, ни мастером не считался, мать оставляла его на попечении супругов с нижнего этажа.
На этот раз певица предупредила:
- Поверьте, я позволяю себе уехать только потому, что надеюсь на вас обоих. Мне необходимо, как говорится, «собрать последние силы». У Алеши тоже барахлит сердце... Но мое сердце от соседства с вами чуть-чуть успокоилось: у него «личный врач» в профессорском звании! Раньше, в молодости, и у меня был такой... От него родился Алеша.
Уже дома, этажом ниже, Эвелина слегка посетовала:
- Если у маменькиного сынка как раз сейчас ощутимо забарахлило сердце... сколько же у нас с ним будет забот!
- Вера Порфирьевна – в какой-то степени гордость отечественного искусства, - сказал Аркаша. – Поэтому наш «скорбный труд не пропадет»: послужим отечественной гордости.
- Да уж... если б не «гордость», я бы, честно сказать, не взялась!
- Хоть голос и у него есть, - во имя справедливости добавил Аркаша. – Очень приятный голос... Так что послужим!
Служить, в основном, пришлось Эвелине.

Вернувшись домой после очередной схватки с безносой своей оппоненткой и очередного ее поражения, Аркаша прилег на диван. Как часто бывало в подобных случаях, он ждал звонков из больницы и готов был в любой момент вернуться туда: мало ли что?
Звонок раздался... Но в дверь. А вслед за ним сразу же в замке поспешно и потому неловко заелозил ключ.
- Совсем забыла, что ключ у меня... И стала звонить... Потому что он погибает! – с порога выкрикнула Эвелина.
- Кто?
- Сын Веры Порфирьевны... Маменькин сынок... Но маменьки нет. Мы с тобой за него в ответе! – Аркаша уловил в ее голосе не только ужас, но и виноватость, которую прежде никогда не улавливал. И которая была ей не свойственна. – Теперь только ты можешь... Один ты! Скорее... Умоляю, скорее!..
- Так плохо?
- Он погибает. Я чувствую! Она ведь предупреждала...
Аркаша схватил вместительный профессиональный чемодан с инструментами, который постоянно, как и он сам, был начеку.
Пульс, который Аркаша ловил, не откликнулся.
- Позвони, пожалуйста, и вызови бригаду, - попросил он жену.
Наступил момент, когда его просьбы должны были выполняться неукоснительно и моментально. Эвелина схватила трубку.
Муж ее уже был не Аркашей, а был колдуном и спасателем.
Алеша лежал в постели. Спасатель отбросил одеяло. Алеша был голым... Спасатель хотел привычно и удобно для себя пристроить чемодан на стуле, возле постели.
Внезапно и его пульс... затаился. На стуле со знакомой ему аккуратностью были сложены колготки жены. Он не мог спутать их ни с какими другими: сам выбирал тот узор в дальнем зарубежном городе. И купил сразу три пары. Эвелина, заявив, что такой красы ее ноги еще не знали, добавила тогда: «И хорошо, что все с одинаковым узором: у ног тоже должен быть свой стиль! Жаль только, что все три одного цвета».
Воспоминания, в отличие от колготок, могут менять окраску... в зависимости от обстоятельств, в которых они возникают. Но произошло еще более невероятное, чем потрясение от колготок жены возле чужой постели: спасатель вмиг отринул воспоминания и вообще перестал реагировать на то, что увидел... Каждым движением мыслей и рук он принадлежал чужой жизни. И был обязан спасать ее, чья бы она ни была.

- Пусть завершат, - сказал он жене, кивнув на примчавшуюся по его зову «бригаду». – И сама побудь здесь.
Эвелина уже не отрывалась от стула, на который панически бухнулась, разом утеряв и владыческие черты, и женственность: она, хоть и запоздало, но тоже приметила на стуле свои колготки. Чудо, которое совершил ее муж, переплелось с сюжетом, на первый взгляд мелким, трагикомическим. А может, трагическим. Страшным...
Спасатель, ставший с п а с а т е л ем, вернулся на свой этаж.
«Какое перенапряжение испытал маменькин сынок?.. И разве то, что он привык быть под юбкой у матери, означало, что в отсутствие ее должен был оказаться под юбкой моей жены? «Не пора ли мужчиною стать!» – сказала Эвелина. И, может, опекая, научила его быть мужчиной? Под кожу, под золото... Под верность в «дуэте»... Неужели и это была имитация?» Он не мог бы задать себе мысленно все эти вопросы. Но и мысленно их не задал.
«Когда спасаешь чью-то жизнь, не думай, кому она принадлежит: это не имеет значения. Но если отдаешь свою жизнь, подумай, к о м у...» Он мог бы запоздало это себе посоветовать. Но не посоветовал, разумеется. Он, который только что, этажом выше, сумел сконцентрировать в себе колдовскую силу воли и разума, теперь, этажом ниже, лишился вдруг даже силы обыкновенной. «Никто не хотел умирать...» А он хотел. И начинал умирать. И не искал спасения...


Комментарии (Всего: 2)

отлично.Как все. что вышло из под этого пера. Как жаль. что мне не довелось(пока) познакомитьься с Автором!

Редактировать комментарий

Ваше имя: Тема: Комментарий: *
sentimentalno, pohoje na damskii siujet.

Редактировать комментарий

Ваше имя: Тема: Комментарий: *