Убийство на выставке цветов

Литературная гостиная
№20 (316)

Записки нью-йоркского детектива

1. Манхэттен

В сущности, именно миссис Патриция Лаури задержала убийцу, хотя ни о чём подобном она и не помышляла. Она просто пришла на выставку цветов в Рокфеллер-центр и, обойдя её всю, села на укромную скамейку против бассейна. На зеленоватой глади воды плавали лилии и кувшинки самых разных цветов и оттенков, а в самом центре бассейна замер огромный розовый лотос. Не сразу заметила миссис Патриция высокого мужчину, погруженного в созерцание сказочного нильского лотоса. Его выразительное лицо, обрамлённое гривой седых волос, было совершенно неподвижным. Он напоминал египетского жреца, возносящего молитвы водам Нила. Неожиданно за спиной незнакомца выросла невысокая изящная женщина. Она долго стояла молча, а затем коснулась рукой его плеча.[!] Он резко повернулся назад, и лицо его стало смертельно бледным.
- All were forgotten and unseen for them. They saw only each other. Всё перестало для них существовать. Они видели только друг друга, - так выразилась миссис Патриция в своих свидетельских показаниях, и даже дежурный полицейский не посмел вычеркнуть из протокола эту, совершенно не имеющую отношение к делу, поэтическую вольность. Мужчина и женщина сели недалеко от миссис Патриции и тихо заговорили. Почтенная леди вслушивалась в каждое слово, в каждую интонацию, пытаясь понять, о чём Они говорят, но разговор вёлся на незнакомом её языке. Потом они встали и перешли на английский.
- At what time you have to come back in the blessed bosom of mister Levin? Во сколько ты должна вернуться в благословенное лоно мистера Левина? - со злой иронией спросил Он.
- This is just flowers of speech . Your lofty Oxford style. No more. By the way, about mister Levin: he has his feet very firmly on the ground. It is just contrary of you! Это лишь цветы твоего красноречия. Твой возвышенный Оксфордский стиль. Не более того. Кстати, о мистере Левине: он стоит на земле двумя ногами. Не в пример тебе, - усмехнулась Она.
Он ничего не ответил. Медленно раскрыл свою чёрную сумку, висевшую через плечо, медленно вынул оттуда что-то блеснувшее на солнце. Потом всё произошло очень быстро. Она упала без звука, без стона. Нож остался у неё в груди. Крови почти не было.
Он не оборачивался. Боялся обернуться (как полагала миссис Патриция). Медленно шёл в сторону Пятой авеню. Никто и не заметил, что случилось. И тогда миссис Патриция закричала. Страшным, дурным голосом. Этот крик как бы разбудил сонное царство выставки цветов. Даже розовый лотос в свете клонившегося на запад солнца вдруг стал кроваво-красным. Люди зашумели, закричали, налетели гарды и дормены в коричневых униформах, выскочили откуда-то полицейские, выхватывая на ходу свои пистолеты. Завыли сирены «скорой» и полиции. Он даже не отбивался, когда ему начали выкручивать руки, лишь в самом начале с невыразимым отвращением ударил первого полицейского в лицо, и тот мгновенно упал на землю.
Дело об убийстве на выставке цветов попало Филу Доновану, который был тогда начальником детективного отдела 10-го полицейского участка. Донован внимательно прочёл всё то немногое, что было в деле, осмотрел в морге Коламбиан Пресвитериан труп убитой и затем приказал привести убийцу к себе в кабинет. В начале допроса он задал с десяток рутинных вопросов, а потом долго всматривался в лицо преступника. Обычно преступник не выдерживал взгляда Донована и начинал говорить первым. В этот момент он, находясь на высшей точке нервного напряжения, нередко, сам того не замечая, высказывал много важного. Но убийца вовсе не замечал присутствия Донована в кабинете. Он смотрел через плечо Донована в большое окно, выходившее на Гудзон, и, казалось, видел то, чего никому не было дано видеть. Впервые в своей практике Донован вдруг ощутил, что уже проигрывает этому загадочному преступнику, проигрывает ещё до начала первого допроса.
- Ну, рассказывайте, - не выдержал Донован долгого молчания. Это был его обычный вопрос к тем, от которых он надеялся услышать чистосердечное признание. Это был, так сказать, знак доверия и даже известной симпатии.
- О чём рассказывать? - спросил преступник безжизненным голосом, в котором не улавливалось даже оттенка каких-то эмоций.
- Обо всём. Откуда приехали в Нью-Йорк, почему убили эту женщину и всё такое прочее... - Только... - Донован заглянул в протокол первого допроса, который вёл дежурный детектив, - только не говорите, что вы профессор кафедры древних восточных языков. И что вы - из России.
- Почему? - спросил преступник без всякого выражения.
- Потому, что это - неправда, - мягко ответил Донаван.
- Почему? - тем же безжизненным голосом спросил преступник.
И снова Донован почувствовал какое-то странное, необъяснимое превосходство преступника над собой. Это задело Донована. Он ударил ребром ладони по столу:
- Да потому, что я был в морге и осмотрел труп убитой вами женщины. Я никогда не видел такого точного удара ножом! Прямо в сердце. Это не удар профессора каких-то там f... languages, это удар профи! Я десять лет занимаюсь расследованием убийств. И кое-что в этом понимаю, уж вы мне поверьте. Ну а что касается России... Да ваш английский за сто миль вас выдаёт. Это настоящий бритиш.
Преступник долго молчал, по-прежнему глядя в открытое окно. Потом медленно, и как бы нехотя, проговорил:
- Отдаю должное вашей наблюдательности. Я и есть профессиональный убийца. И... профессор. Профи и профессор, - преступник усмехнулся. - Вам это, вероятно, не совсем понятно. Дело в том, что, кроме университета, где действительно изучал восточные языки, я учился в школе военного перевода. Там готовились переводчики со всех возможных языков для разведывательных бригад воздушно-десантных войск. Там нас учили всякой премудрости, в том числе и древнему искусству убивать ножом. А потом был Афган. Ведь моя военная специальность - персидский язык, его афганский диалект, так называемый фарси-кабули. Но я там не убивал. Ни разу. Допрашивал, расшифровывал радиоперехваты, но не убивал. Каждый день учился этому, но не убивал. А после ранения был снова университет, аспирантура, древние восточные языки, диссертация. А с оксфордским бритиш... Это тоже целая история. Когда мне было 6 лет, отца назначили военным атташе в Англию. Мы всей семьёй туда и поехали. Отец взял мне гувернантку. Мисс Анну. Дочь покойного оксфордского профессора. Вскоре от лейкемии умерла моя мать. И отец женился на англичанке. Теперь я знаю, что она была не только моя гувернантка, но его сотрудница, проще говоря - шпионка. Англичанка меня обожала. Своих детей у неё быть не могло, и ко мне она относилась как к родному сыну. Потом мы все вернулись в Москву. Анна так и не научилась толком русскому, со мной, разумеется, до конца жизни говорила только на своём оксфордском. Мне вас обманывать нечего. Я ведь признался во всём.
Донован встал и прошёлся по кабинету. Остановился около преступника, спросил:
- Вы хотя бы понимаете, что вам грозит смерть? Не страшно?
- Нет, - ответил он, - Жить - страшнее. Мне без Неё не жить.

2. Смоленское кладбище

Как назвать тот осенний день? Проклятьем? Счастьем? Колдовством? Все зависит от точки отсчета. Это и теория относительности говорит. Не болтай ерунды. При чем тут теория? Ну, это же очень просто: если считать от вечера, которым завершился тот осенний день... или от шести последующих... То, конечно... тот осенний день счастьем надо назвать, колдовством, чудом. А если от другого считать? От сегодняшнего вечера, например... Когда ты сидишь за грязным полицейским столом и перед тобой пустые картонки из-под гадкого американского кофе. И умный детектив пытается проникнуть тебе в душу и даже помочь. Тебе! Американский полицейский! Так вот если от этого идти? От глухой тоски, которая лечится пулей. От водки, которая не пьянит (вначале - оглушает, а потом еще горше - злость, отчаяние, все в черно-белом, резко, отчетливо, до боли). От отчаяния, которое заставляет метаться ночами по обжигающей постели (снотворное, таблетку... еще... подушку на голову и счастье - провал в черноту).
Если считать от всего этого, то как назвать тот солнечный день? Как его назвать? Все равно - чудом, счастьем, колдовством.
Не забыть ему той ночи. На луну смотрел, яркую и пронзительную. От тоски и одиночества зубами скрипел. Душу дешево продам! За забвение продаю душу живу! Где же ты, дьявол?
А ведь услышал, видно, погубитель рода человеческого. И пришел. И душу купил.
Ясным осенним утром Он шел по пустынной улице, мучительно сознавая свое одиночество среди золотого праздника осени. - Жизнь кончена, - снова и снова повторял про себя. - Скорей бы конец всей комедии. А ведь был дан тебе и ум, и воля, и талант. Во что же все это вылилось? Провинциальный доцент с пятью десятками никому ненужных статей. Ну-с, далее... Провинциальный лев с двумя десятками скучных и одним веселым романом (веселый - это когда одна дама сперва шантажировала самоубийством, потом - жалобой в прокуратуру, а кончила тем, что слегка обокрала). Провинциальный писатель, который вот уже 10 лет шлифует свой роман из древневосточной жизни. Кажется все? Или что-то забыто? Ну, романтик до седых волос. Ну, не пожелал никогда ни раба ближнего, ни вола его, ни осла его (воистину так!), ни жены его. Нет, не было, не разбивал супружеской жизни. Друзей не обманывал. Ну, преподаватель неплохой. Но чего, спрашивается? Умрешь со смеху! В наш-то век... преподаватель языков - древнеегипетского, шумерского и аккадского.
- А вот студенты любят.
- А много ли им нужно? - Байки с ними разные читаешь на аккадском языке. О пикантных похождениях Иштар, богини вавилонской, девки публичной, сволочной...
О, Господи! Как я устал от этих бесконечных рефлексий, от споров раба и господина в моем мозгу. И, главное, ведь каждый день... День за днем... Годы...
Он шел мимо Смоленского кладбища.
- Не скажете, как пройти в ЗАГС?
Вот чего он не знает. Никогда не был. Ни в одном. А всё тот же серебристый голос:
- Не знаете, да? Вы нездешний, да?
Худенькая, изящная молодая женщина. В красной кофте. Копна жестких черных волос с серебром. Рано седеет. Красивая. Глаза - вот что... Ореховые, удлиненные, египетские. Глаза - чудо. Кстати, какое ей дело - здешний ли я, нездешний. А все-таки, окликни эту девицу и скажи ей, пока она не исчезла, как пройти в ЗАГС. А зачем? А просто так. Ну ее к черту! Да будь же человеком. Спросили же тебя.
- Минуту, вспомнил... Лучше всего пройти насквозь Смоленку и потом...
- Через кладбище?! - Карие глаза расширились, но смеются.
- Если вы боитесь покойников, могу вас проводить. Кстати, покойники - самый безобидный народ. А если же вы боитесь меня, то... Видите ли, я принадлежу к той категории людей, которых в классических романах конца ХIХ века называли интеллигентами, то есть не пью политуру и тройной одеколон, а также горькую. Не нападаю на одиноких дам на кладбищах.
Она ничего не ответила. Улыбнулась чуть-чуть. Уголками губ. И они ступили на кладбищенскую аллею (смешно: ступили... фраза из русских романов ХIХ века. Но они именно ступили. По-другому не скажешь). Желтые листья над головой, желтые листья под ногами. Низкое оранжевое солнце чуть согревало чёрные сырые кресты, белые мраморные плиты, красные гроздья рябин. Смоленка только угадывалась в густых зарослях сирени, черёмухи и ольхи. С того берега из-за кустов поднимался лёгкий дым - жгли листья. Пьянящий запах осенней земли, горьковатый и грустный дым, шорох листьев - всё это кружило голову. Он смотрел на свою спутницу. Ничего особенного - красная кофта, красная ленточка в серебристо-чёрных волосах, золотистая кожа, ореховые глаза, вишнёвые губы. Чуть различимый пленительный запах жасмина. И подумал: всё же, значит, купил дьявол душу. Сейчас её надо остановить. Во что бы то ни стало.
- Вот здесь, - он чуть тронул её за плечо, - вот здесь лежал Блок.
- Как лежал? - Она остановилась удивлённая.
- Да, - сказал Он, - именно лежал. Хоронили его здесь. В день иконы Смоленской Божьей матери. В начале августа, стало быть, двадцать первого года. У открытой могилы Ахматова плакала. Десятка три растерянных интеллигентов вокруг свежей могилы. А среди деревьев бабы и мужики в чистых рубахах гуляют. К иконе пришли. Уже позже, после войны, его прах на Волково перенесли. Сталин любил, чтобы всё было по департаментам - писатели к писателям, военные к военным, простые, значит, к простым. Основательный был человек. А 7 августа пятьдесят первого на Волховом панихида была. 30 лет со дня смерти. Мать меня туда привела. Я пацаном был, но запомнил. Над кладбищем шли низкие чёрные тучи. На могильном мраморе сотни свечей. Вокруг огромная толпа... Вдруг все расступаются, и по живому коридору проходит высокая седая дама в чёрном. Я запомнил огромную чёрную шляпу с вуалью и узкую руку в перчатке до локтей, тонкий золотой браслет. Замкнутая и строгая, она медленно подошла к могиле и положила на белый мрамор семь чёрных роз. И, не сказав никому ни слова, ни на кого не посмотрев, повернулась и молча пошла к воротам.

Они долго стояли у огромного дуба, Он обнял Её. Было холодно, тихо и светло.
- А вот и ЗАГС, - сказал он. И вдруг добавил с неожиданной тревогой: - Надеюсь, ты сюда идёшь не в качестве невесты.
Она засмеялась. И волшебный дождь зазвенел в старинную серебряную чашу. Потом ещё теснее прижалась к нему и зашептала:
- Знаешь, как только мы вошли на кладбище, мне ужасно захотелось, чтобы ты меня обнял. Это - сумасшествие. Семь лет я жила с мужем тяжёлой, дурной жизнью. И ни разу ему не изменила, а тут... Это что-то от дьявола. А добром игры с дьяволом не кончаются. Поэтому мы сейчас поцелуемся и больше никогда не встретимся, да?
- Да, - ответил Он. - У нас всегда будет всё так, как ты хочешь. Мы больше никогда не встретимся. Потому что никогда не расстанемся. Я просто не могу от тебя отойти.
Она ничего не ответила, просто спросила:
- А кто эта женщина, которая семь роз...
- Ахматова, - ответил Он.

3. Екатерининский сад

В отделе рукописей Ленинградской публичной библиотеки Он просматривал коллекцию Коковцева. Когда отворялась дверь в коридор, он видел, как мраморный Пимен наклонялся над «Повестью временных лет». Было так тихо, что, казалось, слышно, как стило Пимена скрипит, двигаясь по пергаменту. Но это скрипел паркет. Он читал огромный старинный том в тёмном кожаном переплёте. От плотной желтоватой бумаги сладко пахло. Без десяти шесть он выключал настольную лампу под уютным зелёным абажуром, поднимался из-за стола, оглядывал, как бы прощаясь, высокие дубовые шкафы с древними книгами и со вздохом отдавал том, который читал, седой сухонькой хранительнице, которая неизменно была одета в чёрное платье с кружевной белой вставкой. Они обязательно обменивались несколькими фразами о довоенных временах. «Откуда вы их знаете?» - удивлялась хранительница. Он пожимал плечами. Ему почему-то не хотелось говорить, что обо всём этом ему рассказывала мать, которая много лет работала здесь над рукописными диванами персидских поэтов, что впервые Он попал сюда, когда ему было 10 лет. Да, в тот самый год, когда Он впервые увидел Ахматову. Но обо всём этом не хотелось говорить. Никому.
По длинному узкому коридору, где ему была знакома каждая паркетина, каждая трещина на стене, каждая деталь металлических переплётов высоких стрельчатых окон, Он шёл к гардеробу, одевался и выходил на улицу. И через минуту оказывался у памятника Екатерине. Он садился на самую ближнюю к памятнику скамью, длинную с удобной спинкой, и начинал ждать.
Всего пять раз Он ждал её в саду. Всего пять раз. Сегодня - третий. Даже три этих дня, даже три эти ночи (третьей ещё не было, она будет, но сейчас ещё не ночь, ещё - шесть вечера, светлого осеннего вечера) стоили всей предыдущей жизни. Всех встреч со всеми женщинами. Господи, сколько же их у него было! Сколько было безрадостных ночей, сколько утренних пробуждений, серых как гостиничные простыни. Когда с тоской смотришь на ту, которая лежит рядом (есть хорошее словцо, просто блеск - партнёрша).
Это - Она? Нет, не Она. Чёрт побери, сколько же в Питере женщин в красных кофтах, свитерах, куртках, пиджаках. Прямо наваждение. Повальная инфекция. Нет, не Она. Она - вся энергия, вихрь. Нет, сегодня Она не придёт. Почему? Да тысяча причин. Ну, встретила своего бывшего мужа. Или кого-то там другого. Помнишь, ты назначил свидание экскурсоводу Эрмитажа. А потом через час назначил другой даме (кажется, буфетчице из Русского музея). А потом ехал на десятке через Дворцовый мост и со злорадством наблюдал, как твоя экскурсовод медленно и грустно шла по набережной. Так и Она вот... Что ты, один, такой хороший в Питере?
А мимо чугунного памятника идут, идут люди. Но не Она. Другие. Двое мужчин с девочкой снимаются на фоне памятника. Пожилая женщина с огромной красной сумкой. Худенькая девушка в красном жакете. Нет, снова не Она. За ней... за ней... нет, снова появляется не Она. Блондинка, с бюстом, как у Елизаветы на портретах в Русском музее. Тоже в красном. Белокурые её волосы в беспорядке. Красивая, но слишком много косметики. Интеллигентная женщина с бледным лицом садится рядом. У одного из чугунных фонарей встречается пара. Им по семнадцати лет. Он целует её в щёку. Они берутся за руки и смеются. Старуха в безобразном красном платке и с сеткой, наполненной пустыми бутылками. Супружеская пара с коляской. Стайка девочек. Крупная женщина с министерской осанкой. Худая брюнетка в красной юбке. Снова брюнетка в красном пиджаке. Нет, не Она. Издали видно. Она всегда опаздывает. Всегда? Ты третий раз её всего-то и ждёшь. Да сегодня Она и не опоздает, Она сегодня просто не придёт. Сегодня... Да вот же Она! Чёрные волосы с серебром. Перехваченные красной лентой. Стремительная. Весь характер в походке - легкая, весёлая, изящная. Чуть смущённая улыбка: «Извини, я опоздала!»
Он молча смотрел на неё и не вставал. Любовался. Тучи надвигались на сад. На севере, за Невой чуть громыхал гром. А Он смотрел на неё и не мог встать. А Она стояла перед ним. Весёлая и смущённая.
- Полтора часа - не опоздание, - наконец, сказал Он.- Да и то полтора часа наступят только через четыре с половиной минуты.
- Сколько у тебя забот со мной, - сказала Она очень серьёзно и вздохнула,
- Ты одна из всех моих забот.
Светло-беззаботная и лёгкая,
И на свой незримый эшафот
Манишь обольстительной плутовкою...
Это ему мгновенно пришло в голову. Но Она не поверила, что это Он так сразу. - Не обманывай, - сказала Она. - Я и не обманываю, - сказал Он. - Ты - моя «смуглая леди сонетов».
А потом он резко встал и взял её за руку. И всё исчезло вокруг. И сад, и люди, и мрачное небо. А потом была ночь. И Он держал в своих руках её гибкое, поющее тело. Горячее, нетерпеливое тело.

4. Михайловский замок

В тот день (какой по счёту? - нет, не вспомнить) они втроём гуляли по Летнему саду. Потом Он показывал ей и Димке свой Михайловский замок. Когда-то в молодые свои годы, в университете ещё, писал Он роман об императоре Павле. Пропадал в Павловске, Гатчине, Ропше и Ораниенбауме, сидел в архивах. И вот сейчас с гордостью за своего героя показывал блистательный тронный зал, парадную лестницу, кабинет, обшитый дубовыми панелями. Водил их по тайной лестнице, по которой спускался император к Лопухиной. Во дворце помещалось несколько учреждений со сложными названиями, В комнатах-клетушках стояли кульманы, рядом со спальней царицы прихотливая рука администратора поместила клозет. В клозете прорвало водопровод, и рёв воды был слышен издалека. В танцевальной зале помещался гнусного вида буфет, дама с блеклым лицом и старик-бухгалтер жевали зелёные котлеты, политые фиолетовым соусом, и обсуждали неожиданную беременность Клавдии Васильевны. Словом, учреждение жило своей поганой нормальной жизнью. И эта нормальная жизнь казалась сценой порочного театра абсурда.
Через главные ворота вышли на кленовую аллею. Димка нашёл себе какую-то палку, превратил её в автомат Калашникова и воспроизводил учебный десантный бой.
- Представляешь, что сегодня было.., - сказала Она.
- С трудом. Сегодня ты опоздала уже на два часа. Что это у тебя за страсть - вечно опаздывать. Ну, ладно, я. А вот попадётся тебе кто-нибудь другого склада...
- Ладно, ладно... Попадётся... Тоже мне умник... Ничего-то ты и не знаешь. Пока ты прохлаждался за своими древними рукописями, мы были у бабушки, папиной мамы. У неё день рождения. Собралась вся семья и даже мой муж...
- Бывший муж, - уточнил Он.
- Ах да, конечно. И свёкор со свекровью.
- Бывшие, - снова уточнил он.
-Ты перестанешь меня перебивать? Так вот, в самый разгар веселья бабушка спрашивает: «Дим, а ты кого больше всего на свете любишь?» Ответ сам собой подразумевался - дедушку! То есть моего папу. Это уж у нас традиционный вопрос - ответ. И дедушка, разумеется, тает.
- И вдруг... - говорит Она и делает большие и страшные глаза, а губы её смеются...
- И вдруг, - перебивает он. - Димка говорит: больше всего люблю папу. И кидается к отцу, отец - к нему. А ты - к обоим. И два часа ты размышляешь, остаться ли с ними или идти ко мне.
И Он начинает верить, что это может быть так. И ему становится холодно.
- Нет, - говорит Она и мрачнеет. - Димка не любит отца. Марк ему и грамма тепла не уделял. Потом, Димка видел, как Марк наматывал на руку все мои внутренности.
- Что это значит?
- Как-нибудь потом... Всё это сложно. Но не в этом дело. Слушай: дед сидит, улыбается как кот. Димку обнимает. А Димка вдруг и говорит: «Больше всего Игоря люблю!». Полный переполох. Скандал в благородном семействе. Откуда взялся? Кто такой этот подлец Игорь? А Димка удивляется: «Вы что, Игоря не знаете?» И так терпеливо разъясняет: он - бывший десантник, ещё он очень добрый, а ещё он меня стрелять учит. И драться учит. И маму он очень любит. Они всё время вместе. И в детский сад за мной вместе приходят, даже спят рядышком.
- Вы что, с мужем рядом никогда не спали?
- Нет, никогда. Так, вот, гости все захихикали неестественно. Мама поперхнулась. Отец аж рот искривил. Муж - побелел, он до сих пор меня любит. Какой-то садистской любовью (перед самым разводом говорил мне с ненавистью - убил бы тебя...). А мне... Хоть бы хны. Трын-трава. Все на меня с нездоровым любопытством уставились, объяснений ждут. Улыбаюсь и молчу. И рада, что Димка так сказал. А Марк - белый.
- Игорь, - Димка отбрасывает свою палку-автомат и подходит к нему, - Игорь, а расскажи ещё, как ты десантником был.
Он берёт Димку за руку и начинает рассказывать о своей родной отдельной воздушно-десантной разведывательной бригаде, в которой когда-то служил, о бэтээрах, парашютах и каратэ. Он привык ко вниманию студентов. Можно было слышать, как бьются крылья бабочки о стекло в окне Большой аудитории, когда он рассказывал студентам древнеегипетские мифы. Но Димка слушал по-особенному, затаив дыхание, с каким-то восторгом.
Так они и шли втроём. Он наклонился к Димке. Он не поворачивался к ней. Он знал, как Она смотрит. Он чувствовал её улыбку. Он ощущал её золотистое святое тело. Тело иудейской Мадонны. И лёгкий запах жасмина. И никто из них никогда не был так счастлив, как в этот вечер.

И спросил Он себя вдруг, очнувшись: чем заплачу? Он всегда спрашивал себя так, когда был счастлив. В те редкие минуты, когда был счастлив. Ибо знал, что требует плату владелец цветущего виноградника у работников своих. И в первый раз отмахнулся Он от мысли о плате и сказал: не буду платить, плата моя в душе моей. И грустно улыбнулся. Тот, имя которого не произносимо, ибо слышал уже, как звенят монеты: за агору счастья шекель страданий, за шекель - динарий, за динарий - талант. И знал Тот, кто всё знает, что и жизни не хватит человеку сему, чтобы расплатиться за счастье этого дня, этой ночи.

5. Царское село

Он никак не может вспомнить, как прошла их самая первая ночь. Не может вспомнить, как впервые увидел её обнаженное золотистое тело. Что подумал? Что почувствовал? Нет, не может вспомнить первой ночи. Как ни старайся. С Ладоги шли низкие тучи. Небо несколько раз меняло цвет: сперва синий, затем ярко-зелёный, потом багровый. А потом вдруг стало очень темно. И на чёрном небе - огромная луна. И Она говорила: «Как красиво! Ты посмотри, как красиво!» И не могла оторвать взгляд от неба.
- А, знаешь, я недалеко живу, знаешь я где живу? - спросила Она.
- Да, - сказал Он, - знаю. В седьмой линии.
- В седьмой линии... - повторила Она и засмеялась. - Так только очень старые ленинградцы говорят. Моя бабушка, например. Остальные говорят - на седьмой. А ты откуда узнал, что я в седьмой линии живу, - вдруг спохватилась Она.
- Я очень старый, - сказал Он. - Очень старый и мудрый.
- Не старый, - сказала она, - но, кажется, и вправду умный. Это плохо.
- Это хорошо, - сказал Он. - Я, например, знаю, где здесь можно купить бутылку отличного шампанского. И они спустились в подвальчик на углу 1-ой и Большого и купили там тяжёлую бутылку в белой кисее. А потом Он к слову рассказал о возлюбленной своего друга. Она его очень любила, а Он её бросил. И Она его прокляла. И он действительно был несчастлив с тех пор. И 10 лет спустя он случайно встретил её на пляже, на Рижском взморье. Он подошёл к ней и попросил: «Сними с меня проклятье». А она сказала: «Не-на-вижу!» Через десять лет: «Не-на-вижу!» И, конечно, это был рассказ о нём самом. И она сказала: она его не любила, она любила свою радость, свою любовь, а не его. А потом Она сказала:
- А ты всё же скажи, как ты отгадал седьмую линию?
- Я не отгадывал, - сказал Он. - Просто здесь, в доме 25, когда-то в университетском общежитии жила моя мама. До 1941 года.
- Господи, - сказала она, - наваждение какое-то. Я в доме 25 и живу. И бабушка рассказывала, что у нас во дворе было действительно общежитие аспирантов...
А потом всё исчезло. И Он ничего не помнит. Под утро Он встал и подошёл к окну. К большому окну почти до пола. С очень широким подоконником. И окно выходило прямо на маленький бульвар между шестой и седьмой линиями. На подоконнике стояла бутылка шампанского и два бокала. Они отпили чуть-чуть. И теперь бутылка стояла без пробки и выдыхалась. Он помнит, что Она спала, но не помнит, какая Она была. Он подумал тогда: Как всё хорошо! И как хорошо, что Он скоро улетает в свой южный город, а Она - в Америку. Он блаженно улыбнулся. В окно глядел яркий месяц. Изредка его закрывали неслышно скользившие чёрные тучи. И в свете месяца её детское лицо. Теперь Он вспомнил: детское лицо. Удивительно спокойное детское лицо. Тихое дыхание. Ладони под щекой, лежит на боку. Да, он вспомнил теперь: детское лицо в свете месяца. А когда Она проснулась, в комнате было уже много солнца. И её лицо золотилось в утреннем воздухе. И Он вдруг решил, что они сегодня непременно должны поехать в Царское. Он тронул её за плечо. Она вздрогнула, открыла глаза, потом крепко их зажмурила.
- Давай вставать, - сказал Он, - поедем в Царское.
Не открывая глаз, Она обняла его за шею: - Ты с ума сошёл, да? Ехать в такую даль. Правда, сумасшедший... - И рассмеялась. Когда она смеялась, звонкие смешинки заполняли всю комнату.
* * *
Они медленно и бесшумно спускались по лестнице Камероновой галереи. Луна вышивала серебристую вязь на огромном гобелене озера. Громада дворца с редкими огоньками безмолвно стояла за их спиной. Лишь раз в жизни, наверное, можно видеть такую щемящую красоту.
- Никогда мне не было так хорошо, - прошептала Она. -За эти два дня я улыбалась больше, чем за два последних года.

6. Пушкинский Дом

Это было их самое последнее утро. После самой последней ночи. Совсем последнее. Сегодня Он улетает в свой Южный город. А Она - через месяц - в Америку. И ничто не могло их задержать.
Он быстро оделся и выскочил на улицу. Цветочный рынок возле метро только разворачивался. Не считая, он схватил у какой-то молодухи целую охапку свежих роз, лихорадочно, не считая, бросил на деревянный прилавок все свои деньги и побежал прочь. Огромная душистая охапка - в росе... В коридоре - навстречу - её мать, статная, очень красивая женщина с пышной копной удивительных седых волос. Он разорвал охапку на две части и одну протянул матери, и оба засмеялись.
- Я готовлю кофе, - сказала мать, - хотите? По-варшавски.
- Нет, - сказал Он, - нет, жаль времени.
Дверь скрипнула, и Она сразу открыла глаза. И сказала: - А я знала, где ты.
И больше ничего во всё утро они не сказали друг другу.
А потом они последний раз гуляли вдвоём. Вдоль Невы. От Тучкова моста к Стрелке. И у Пушкинского дома вдруг вспыхнула ссора, которая кончилась также странно, как и началась. Они стояли у перил набережной и смотрели в чёрную воду. Он долго смотрел в тёмные окна Пушкинского дома, а потом, как будто бы завершив свой бесконечный очередной диалог, сказал:
- Встретимся ли?
- Встретимся ли? - задумчиво повторила Она.
- А ты хотела бы? - спросил Он и голос его дрогнул.
- Хотела бы? - повторила Она эхом - Да, хотела бы, но... Это так сложно выразить... Понимаешь, ради Димки я готова на всё. Даже...
- Даже стать шлюхой, - с неожиданной глухой злобой проговорил он. - Изменить мне для тебя...
- Ничего не стоит, - докончила теперь уже Она. А что значит изменить? Ты получил свою долю радости, я свою. Кому это я изменю за тысячи километров от твоего южного города. Тебе? Да ты и сам будешь глушить свою тоску с какой-нибудь там бабой в постели. Он не помнил, как это получилось. Неожиданно ударил её по лицу. Грубо и больно. Из разбитой губы показалась кровь. Она странно посмотрела на него. Ему показалось - с любопытством. И серьёзно сказала: Я буду ждать тебя.

7. В южном городе

Ты поднялся по трапу самолёта лёгким и свободным. Ты удобно устроился в кресле первого салона, улыбнулся красивой стюардессе, развернул свежий номер газеты и ощутил удивительный покой и комфорт. Отпуск кончен. Ещё месяц приятных воспоминаний. Семь дней счастья... И с месяц памяти. Ты получил свою часть счастья, я - свою. Как просто! Совсем просто. Предлагают лёгкий ужин. Хорошо. Покой и комфорт. Три часа покоя и комфорта. Последние три с половиной часа покоя и комфорта в твоей жизни. В воздухе между Северо-Западом и Юго-Востоком. И когда ты свернул газету, когда второй раз улыбнулся красивой стюардессе, когда спустился по трапу и жаркая южная ночь дохнула тебе в лицо, когда ты вдруг понял, что ночью уже больше ни разу не вдохнёшь жасминный запах её золотистой кожи, что утром не услышишь её мелодичного смеха, тогда... Ночи были бессонные. Ты метался по раскалённым простыням. Стонал и грыз подушку. Ты пил отравленное зелье любви до конца, до дна, до цианистой горечи на дне. И пахло это зелье осенне-ленинградской землёй и прелыми листьями. И лёгким запахом жасмина, исходившим от её тела. Ночи были бессонные. Чтобы забыться, он начал переводить древнеегипетскую легенду. ‘Он давно хотел её перевести, но было всё некогда. А сейчас она неудержимо притягивала его, гипнотизировала его. Папирус не имел ни начала, ни конца. Он всматривался в ряды иероглифов, в удивительный и загадочный мир изящных знаков. Как всегда, сперва просто любовался игрой множества смыслов в этих знаках, как игрой луча света в бриллианте. Пять нежных лилий - юг, побеги папируса - «север», розовый лотос - «родина», сухая бесплодная палка, воткнутая в землю, - «чужбина»... Повязка на глазах - «слепой»... Собираясь и разбегаясь, иероглифы начали открывать своё загадочное содержание. Слепой юноша сидел на ступенях южных ворот храма Амона-Ра и просил подаяние. Саде звали его. Саде, Праведник. И не было равного ему по красоте и праведности во всём Египте. И спускалась по ступеням храма жрица. Хэлла звали её, Хэл-ла, Порочная. И не было ей равной во всём Египте по порочности и красоте. И вспыхнуло в ней минутное желание. Что это было? Власть красоты? Соблазн совратить праведника? Наваждение? Загадочные иероглифы - в каждой из них лукаво таилось множество смыслов - не давали ответа. И привела служанка Праведного к Порочной. И удовлетворила свой каприз Хэлла. А потом холодно и равнодушно приказала выгнать нищего в пыль храмовой площади. И умолял Саде: «Разреши мне стирать хотя бы твои льняные одежды, запачканные драгоценным маслом, которым ты умащаешь тело своё перед любовью!». Но на свете нет ничего более жестокого, чем женское равнодушие. А через 9 лунных месяцев, в срок, положенный ей, Хэлла родила мальчика, и красота её становится ещё ярче и порочнее. И каждый раз, спускаясь по ступеням храма, она равнодушно скользит взглядом по лицу нищего. В пыли и рубище старится Праведный.
И не мог Он забыться. Он видел египтянку с удлинёнными ореховыми глазами. Волшебную, почти бесплотную. Боль в сердце становилась немилосердной. С жадностью глотал снотворное и тонул в голубых водах Нила или летел прямо со ступеней храма в подземное царство. Но снотворное скоро перестало помогать. Сон становился продолжением дневного кошмара. И тогда начались ночные звонки в Ленинград. Он звонил каждую ночь. Она говорила ласково и спокойно, потом ласково и снисходительно. Потом снисходительно и раздражённо. И так было каждую ночь. И незаметно пришла последняя ночь. Потому что на следующее утро она улетала в Вену.
Этой ночи ему не забыть. Ослепительно яркая луна повисла на совершенно чёрном небе.
Беспощадный и тяжелый блеск её пронизывал глухую ночь. Дул сумасшедший норд. В узком, как труба, переулке, где стоял его дом, выл ветер. Томительная тоска жгла его. Он метался на постели, потому что знал, что сейчас, безвольный и бессильный, снимет трубку телефона и в последний раз наберет её номер. И поймёт, что Она уже не с Ним. И, может быть, даже с другим. И это так естественно для пылкой и порочной египетской жрицы, которая уже целых два месяца пребывает в одиночестве. Он заскрипел зубами. Каким бы счастливым он себя чувствовал, если бы имел силы не позвонить Ей. Пренебречь Ею, Её последней ночью. Господи, дай, ну, дай мне силы не позвонить ей... Дай же, дай... Гудки и - её голос. Он сразу забыл грубые слова, сильные злые слова, которые придумал накануне. Он сказал без всякой словесной шелухи, даже без приветствия: «Ты будешь меня ждать?» Задохнулся, охрип и добавил совсем тихо: «Хотя бы немного. Я вырвусь, приеду, я... Хоть немного... Будешь?»
- Хоть немного - буду.
И почувствовал - ложь скользкой змеей по проводу. И ядом - в кровь.
- Я должен был обрюхатить тебя. Шлюха, - заорал он...
- Может быть, - спокойно и как-то даже кротко ответила Она.
Уже позади этот разговор. Уже она по пути к аэродрому. Но ему казалось, что вот сейчас только за ней закрылась входная дверь его квартиры. Казалось, если броситься к лестнице, то ещё можно догнать её, схватить за плечи. Поцеловать в жёсткие волосы. И услышать серебристый смех. Всё можно вернуть. Если только её догнать. Если догнать...
Сквозь серые тучи пробивалось яркое мартовское утро. Небритый и бледный, вдыхал он серо-грязный застоявшийся воздух своей комнаты. Предстояло прожить ещё один день... И вдруг сердце его начало наполняться солнечным светом. «Писать, писать, писать,,,» - шептал Он. Он знал, что где-то там, в подсознании, уже появляются нужные ему слова и их загадочные переплетения. Нужные пропорции. Свет и тени. Он сел за стол. Огромный дубовый стол, за которым писал ещё дед свои геологические запискии, а его мать - исследование о диванах персидских поэтов. Он отодвинул в одну сторону начатую бутылку водки, в другую - тарелку с брынзой. С отвращением рукой смахнул засохшие хлебные крошки. Прямо на пол. И начал писать. Он писал, а солнце золотистое и мягкое ложилось скатертью на его дубовый стол, пропахший воском и старинными книгами в кожаных переплётах. Он писал, и нервные чёрные буквы падали на лёгкую белизну бумаги, как парящие птицы в снег. Он писал о золотистом Её теле в капельках утренней росы, о её смехе - дождь в серебряную чашу. Он вдыхал запах жасмина и виноградной лозы, распластавшейся на золотистом песке. Он писал о Вифлееме, об Иерусалиме, о рождении Иисуса.

8. Манхэттен

Жизнь хороша, когда тебе 31, когда ты работаешь в университетской клинике (пока флеботомистом, ничего, жизнь идёт, сдашь экзамены, станешь врачом). Жизнь хороша, когда кончается сумасшедшая рабочая неделя, когда наступает вечер пятницы, когда на тебе отличный тёмный костюм из «Лорд энд Тейлор», светлая блузка из «Блюмендейла» и красная лента в волосах. Когда на «Тойоте» (на подержанной «Тойоте», ничего, всё впереди) ты летишь по хайвею. И все легко. Всё легко. Все легко. Если бы не это письмо. Его письмо. Всего несколько слов. Поздравление ко дню рождения. Он в Нью-Йорке! Нет, о нём думать нельзя. Ведь не думала. Целый год не думала. Не думала или не позволяла думать? Всё равно. Прочь все грустные мысли! Сегодня - пятница! И я лечу на север штата, в предгорья Аппалачей. К маленькому уютному отелю. Ясный осенний вечер. Сиреневый вечер. Такой же, как и Тогда. Ох, как давно это было... Витебский вокзал, запахи туалетов, суточных щей и пирожков с требухой. Нудная электричка. Потом переполненный автобус. Потные тела. Тяжёлые кошёлки. Возбужденные разговоры о жратве, пьянках и мелких служебных дрязгах. А потом, наконец, глушь парка. И тень Ахматовой. И его руки. И его голос: вот здесь гуляла царственная Елисавет в голубом платье с фижмами. Под руку с Лестокои. А на Большом пруду катались в лодках кавалеры с дамами. И дамы кокетливо пищали от страха, когда кавалеры раскачивали лодку. А в павильоне на Венерином острове играл оркестр. И Его глаза, в которых - восхищение мной. Никогда я не ходила раньше такой гордой, как в те дни. Женщина должна знать, что ей кто-то поклоняется. Без этого она... После семи несчастных лет со своим дураком-мужем, злым дураком - о, как он мучил меня и Димку! - после семи этих лет мне казалось - я не женщина. Мать, отчасти - жена: стирать, гладить, готовить... Иногда - кое-как исполнять другие супружеские обязанности. И всё. А Он меня сделал женщиной. Всего за семь дней. Как мало понадобилось... Мало? Много! Не неделя - часть жизни. Но потом... как бы это объяснить... Рудин, вот что... У тебя все порывы кончаются словами. Когда ты ударил меня, это был поступок. Грубый, злой, но поступок. Поступок мужчины. Если бы мы жили вместе, я, может быть, после этого стала бы твоей рабой. Но поезд уже уходил. Вернее, улетал самолёт. Он уже улетал тогда, когда мы были вместе, в Питере. Ты просил меня по телефону: не улетай до Рождества. Не улетай. Я смогу прилететь. Мы встретимся ещё раз. Я купила билет, переплатив сумасшедшие деньги, чтобы улететь за неделю до твоего приезда. Я панически испугалась. Встретить тогда ещё раз тебя... Я могла бы сделать массу глупостей. Ну почему ты меня тогда не обрюхатил? Почему? Почему? Я не хотела этого, а где-то в подсознании хотела, очень. Знаешь, сразу после твоего отъезда у меня появился ужасный аппетит. Я ела и не насыщалась. Мама однажды за обеденным столом долго смотрела на меня и сказала: «Оставь, будет девочка». И такая тёплая волна окатила меня. И ужас: что делать? И - счастье. Ты меня пожалел. А это уже был не поступок. Не жалей женщину! Не жалей, милый. Это мой тебе последний совет. Высказанный в пустоту. И ты им уже не сумеешь воспользоваться. Сейчас мне уже ни к чему твои тёплые руки, твой страстный шёпот по ночам.
Жизнь в Нью-Йорке не терпит сентиментальности. Всё, что сделано, - сделано хорошо. Уходя - уходи. Ты ушёл из моей жизни. И в мою жизнь вошёл Барри Левин, первоклассный хирург, лучший кардиохирург университетской клиники, 51 год. С ним я провожу каждый вик-энд. С ночи пятницы до полдня субботы. Обычно Барри снимает номер в маленьком отеле. И по телефону подробно объясняет дорогу. Он очень точен и серьёзен, Барри, очень точен. К нему на встречу не опоздаешь. Обычно Барри ожидает в холле отеля - с неизменной «Нью-Йорк таймс» в руках. Других газет он вообще никогда не читает, обычно он говорит: I newer saw You look better! I am proud of You!» Он действительно гордится мною. В его кругу молодая хорошенькая любовница стоит пятым номером на шкале ценностей - после работы, богатой жены дома и автомобиля. Обычно они обедают в ресторанчике при отеле, обычно он мрачно и устало ест. Очень медленно ест. И выпивает бокал сухого мартини. А она всегда бывает очень оживлена. И рассказывает обо всём, что с ней произошло за неделю. Потом они поднимаются в номер. Поднимаются молча. Они уже почти не говорят до утра. И там, в номере, Барри берет её сразу, грубо, властно. Порыв сильный и короткий. Потом Барри ложится на спину. Блаженно улыбается (это бывает единственная улыбка за весь вик-энд). Говорит «Wonderful!» и засыпает. А она кусает губы. Потому что Барри совсем не думает о ней. Потом она немного успокаивается. И выкуривает одну сигарету. И не спеша выпивает четверть стакана виски. И прочитывает несколько страниц детектива в мягкой обложке. Скользит по страницам. И думает... О Димке, о Барри... Никогда не думает о Нём... Нет... С Барри чувствуешь себя очень уверенно, спокойно... Конечно, конечно, всё это совсем не то, что было. Там, на Васильевском острове. В те 7 дней, которые она уже забыла. Совсем, конечно, этого забыть нельзя. Нет, помнит немного. Всё помнит... Все 168 часов их счастья. Их совсем короткого медового месяца. Он прислушивался к каждому движению моего тела, к каждому стону. Господи, ну что Он ко мне сегодня привязался. Всё. Кончено, конечно, кончено. С Барри у нас не было медового месяца. Был просто первый месяц. Потом - второй. И так далее. Барри может думать только о себе. И если бы ему сказали, что мужчина может думать не только о себе, он удивился бы. Искренне. Но зато у Барри сильные мужские руки. Очень сильные. Просто железо. Сильные, большие. В чёрной шерсти. Наверное, это очень красиво, когда он держит скальпель. И делает первый надрез. Решительно, уверенно. Разрез - как безукоризненный хайвей. Отличный хайвей, бежит навстречу, бежит, бежит под гуденье шин, бежит на север. Да, вот он, этот поворот. В последних лучах заходящего солнца горят и сияют далекие бирюзовые горы. Какая прелесть! Ну просто ожившие рассказы Вашингтона Ирвинга. Вот, наконец, и отель. Очень симпатичный дом из светло-желтого кирпича под голландскую старину. Красная черепица. Даже медный флюгер в виде петуха.
Сегодня, как и всегда, она с Барри поужинала в ресторане при гостинице. Барри ел угрюмо, угрюмее, чем всегда. Думал о чём-то своём и очень медленно пережевывал пищу. А она сегодня, как и всегда, была оживлена. Очень оживлена. Более даже оживлена, чем обычно. Настолько, что, выйдя из ванны, решила закончить свой рассказ о том, как Джордж Колдуэлл сделал ей предложение. Очень церемонно и... Барри это не интересовало. Он взял её, как всегда, грубо и властно. Обычно ей очень нравились эти первые минуты близости с Барри. Но сегодня ей стало невыносимо стыдно, что Барри просто вылил в неё то, что было нужно вылить, то, что ему мешало. И всё. И ещё более стыдно от того, что, как всегда, коварная сладость против её воли медленно разливается от низа по всему телу. Сейчас она ненавидела эту разливающуюся от живота к груди предательскую истому, бессилие перед Барри и своим собственным телом, Она приготовилась ответить что-то злое на его обычное, последующее сейчас «Wonderful!». Но сегодня Барри уснул без обычного «Wonderful!» Он повернулся на спину, но не улыбнулся, не посмотрел на неё и не сказал «Wonderful!»» Он просто заснул. Она вспомнила, что за ужином Барри сказал, что очень устал за эту неделю. Его можно понять - несколько тяжёлых операций в четверг и пятницу. Его, конечно, можно понять.
И её злая фраза повисла в воздухе. Злая фраза не была высказана. И от этого стало ещё тяжелей. А обычная сигарета перед сном сегодня была горькой, а виски - тёплые и противные. И её начало тошнить. И она выбежала. Но сегодня она не сидела задумчиво в мягкой тёплой воде с разными приятными добавками, она с остервенением тёрла кожу, которая серела и потухала у неё на глазах. Она хотела отмыть своё тело от того позорного, что произошло с ней только что. Что происходило с ней уже 17 пятниц и суббот подряд. Что происходило с ней много раз в Вене, Риме и Нью-Йорке. Только раньше она этого не замечала. Но это было, было. И она уже не могла сегодня отмыть этого. И лицо у неё стало мокрым не от воды, а от слез. И она всё время шептала почему-то запомнившуюся ей фразуз одного романа: «Я почти кричала - такое чувство унижения мне пришлось испытать с ним». Вот уж никогда не думала, что эта фраза будет обо мне... И вспомнила его. «Иногда почему-то запомнившаяся фраза или символ, - говорил он, - оказываются совсем не случайными». Эта фраза становится символом, предсказывает нашу жизнь. И слезы лились и лились из ее глаз. После ванны она снова легла в постель, но с ужасом поняла, что сегодня не уснёт. А завтра будет вялой и скучной. А Барри этого не любит. А ей надлежит делать то, что Барри любит. Потому что она очень зависит от него. Она и Димка. И потому что Барри со своей славой и на свои доллары может найти... - додумывать не хотелось. И снова вспомнился Он. И разговор с ним у Пушкинского Дома. «Ради Димки я даже...» Всё оказалось не так просто и легко, как думалось тогда. Потом она приняла снотворное, потому что надо заснуть. И выспаться. И быть завтра такой же оживлённой и милой, как и сегодня. Потом она вдруг очутилась в своей квартире на Васильевском острове, в 7-й линии, в доме 25. Квартира почему-то была совершенно безжизненна и пуста. Отсутствовала даже мебель. Но кто-то бродил в дальних комнатах под тревожный скрип старого паркета. И поняла, что это Он искал их спальню, где они были счастливы так недолго. Он переходил из комнаты в комнату, с замиранием нажимая на давно нечищенные старинные медные ручки дверей в виде львов. Но никак не мог найти её. Она почувствовала, что смертельно устала. И легла прямо на тёмный паркетный пол, сложив руки на груди. И услышала скрип отворяемых дверей. Но не обернулась на скрип. Она знала, что это Он. И ей стало страшно, как они встретятся. Он лёг рядом. Он тронул Её за руку. Но Она всё ещё не поворачивалась к Нему, упорно смотрела в потолок.
- Ты умерла? - спросил Он хрипло.
- Да, - ответила Она. - Я умерла. И теперь уже никогда тебе не прощу.
Потом Она посмотрела на Него. И сразу отвернулась. Он был всё ещё красив. Но как же Он изменился. Похудел, черты лица стали жёсткими. Зелёные искристые глаза смотрели тревожно. Он сказал почти просительно:
- Ты же сама просила меня... Я сделал то, что ты хотела. Помнишь, в самом начале я сказал тебе: всё будет так, как ты захочешь? Помнишь?
- Я помню, - сказала Она. - Но женщина не прощает мужчине жертв. Мужчина должен быть сильным и безоглядным. В такие минуты. И безжалостным. А теперь кое-что вспомни ты. Вспомни то, о чём сам мне рассказывал. О Моисее... О вожде, который вывел евреев из Египта. Фараон сотворил то, что потом устроил Гитлер. Фараоновы штурмовики убивали всех еврейских мальчиков. Чтобы истребить еврейский народ, чтобы не было народа сего. Женщины боялись зачинать и рожать. Мужчины боялись ложиться с жёнами. Боялись за них, боялись за будущих детей. А вот отец Моисея не побоялся. И лёг с женой своей. И не берёгся. И жены своей не пожалел. И правильно сделал. Побоялся бы - не появился бы на свет Вождь. И у нас был бы...
Горло её сдавил спазм. - Ты - трус, - сказала она, когда спазм отпустил. - Ты -трус, поэтому я сейчас с Барри в отеле «Рип Ван Винкль». Поэтому Димка сейчас не со мной. Барри ненавидит Димку, он не любит даже собственных детей. Если бы ты не струсил, то в отеле «Рип Ван Винкль» были бы мы втроём. Нет, даже вчетвером. - Что-то вроде слабой улыбки скользнуло по её серому лицу. - Мы были бы счастливы.
- Мы были бы счастливы только здесь. В 7-й линии. Если бы ты не бежала отсюда, от нашей любви. За красивой жизнью. Ты выжимаешь на своей Тойоте 80 миль по хайвею. Но это ещё не жизнь.
- 80 миль по хайвею - это ещё не жизнь! Конечно! Жизнь - это ходить пешком в рваных башмаках по грязным улицам твоего южного города. А в лицо - очень романтичный ветер несёт обрывки дурацких газет, шелуху от семечек, всякую гниль, запахи солярки и выхлопных газов. Это жизнь! Жизнь - это знать, что ты постоянно зависишь от каждого мелкого чиновника соответствующего ведомства. Жить - это постоянно ощущать, что ты лишён всех прав, кроме права получать гроши местного производства за честный труд и видеть, как получают миллионы долларов за воровство, права за все свои обиды на идиотских митингах смело и открыто ругать правительство. Жизнь - это бесконечное писание в корзину без всякой надежды на издание. Жизнь - это... Что знаешь о жизни ты - немолодое дитя. Непризнанный писатель, не издавший за свою жизнь ни строчки из своего гениального романа.
- Да, - сказал он после долгого молчания, - не признанный..., не издавший. Да, конечно, не издам я свой роман... Не издам... Не любит меня Almighty Dollar. Он любит таких, как Барри. Но я - жив. Я пишу, мечусь, люблю тебя, страдаю. По ночам, когда стихают все дневные звуки, когда уходит дневная суета, ко мне приходят мои герои. Они говорят со мной на орлином, гортанном наречии Галилеи, на цветистом языке Иерушелайма. Я люблю их. Я их создатель. Я их судия. Я испытываю счастье и боль. В глазах моей героини я вижу твои глаза. Мой герой - это я, каким я вижу себя в мечтах. Но тебе этого не понять. И кара твоя при тебе, как секира дровосека при дереве. Я люблю тебя, иудейскую Афродиту из Гениисаретского озера, иудейскую Мадонну, Руфь Верную. Подстилка Барри не может быть «смуглой леди сонетов». Я - жив, ты - мертва. Прощай!
Она проснулась, но у неё не возникло желания встать. Просто появилось ощущение, что жива, физиологически жива. Ей попался на глаза номер «Нью-Йорк таймс». Без всякой мысли, чтобы что-то сделать, она раскрыла его. Ей сразу бросилась в глаза статья об открывавшейся на Рокфеллер-плаза ежегодной выставке цветов. И большая фотография бассейна с водными растениями и огромным розовым лотосом в середине. «Он обязательно придёт к лотосу...» - прошептала она, быстро оделась, выскользнула из комнаты и бросилась к своему автомобилю. Она летела - 80 миль в час - по хайвею навстречу своей смерти...